Александр Розенбаум: сила
песни
Санкт-Петербург
1998
Петербургский
русский культурный центр,
директор С. А. НЕЖЕЛЬЧЕНКО
Мое авторство в книге об Александре Розенбауме может
показаться неожиданным и даже неоправданным. В самом деле: почему автор книг о
Д. Д. Шостаковиче, М. Л. Ростроповиче, Э. Г. Гилельсе, С. Т. Рихтере, Артуре
Рубинштейне и другие великих музыкантах XX века, далеких легкому жанру, берется за рассказ об исполнителе
массовых песен, о мастере жанра, который называют авторской песней, отразившей
и время, которое ныне принято называть застойным, темным, чуждым человечности,
и перелом к иному строю со своими трудностями и даже трагическими страницами.
Почему
же взялась?
Гений XX века Дмитрий Шостакович не
разделял музыку на серьезную и легкую, утверждал условность этих понятий и
обращался к классификации простой, элементарной, заявляя: «Я люблю всякую
хорошую музыку, от Баха до Оффенбаха». Он писал во всех жанрах, для своей великой
Песни о Встречном использовал тринадцать вариантов, сколько ни для одной
фундаментальной симфонии, восхищался Исааком Дунаевским и опубликовал о нем
великолепную статью.
Творчество Александра Розенбаума шире его биографии и шире жанра
авторской песни: это серьезная часть русской культуры конца XX века, ее истории. Это творчество показывает значение
авторской песни не только в прошлое время, когда песня была знаком
бесстрашного протеста, но и ныне, в смуте, развале, когда в псевдодемократической
растерянности сникла литература и в композиторском искусстве нет фигур, равных
или хотя бы приближающихся к Шостаковичу, Прокофьеву.
Розенбаум своим творчеством активно вторгается в жизнь, действуя
смело, талантливо, ярко. Он помогает людям. Стремится воспитывать их,
обращается к их сердцам, к тому лучшему, что не может убить никакая система.
Как интерпретатор, он, можно сказать, создает образ песни, проникающей в душу,
— и в этом он сподвижник и наследник Высоцкого.
В нынешнее бурное время, сломавшее или отодвинувшее в тень
ряд деятелей искусства, Розенбаум обнаруживает общественное чутье и избирает
позицию неуступчивую и аргументированную, ратующую за выявление и выдвижение во
всех сферах жизни людей талантливых, самоотверженных, способных добиваться
результатов, приносящих реальную пользу.
Вот почему предпринята эта книжка. Ее цель — не исчерпывающий
рассказ о феномене Розенбаума, а лишь начало его изучения: ведь Розенбауму
ныне 46 и многое у него впереди.
НАЧАЛО ПЕСНИ
В предках было не совсем обычное, для тех столетий, когда
евреев в России территориально ограничивали чертой оседлости, без прав и
возможностей для занятий многими профессиями. Проживая главным образом в
маленьких поселениях, казавшихся местечками, они страдали от нищеты. О том и
пели:
Гоп,
гоп, выше, выше!
Ест коза солому с
крыши. Ой!
Предки Александра Розенбаума являлись в еврейском народе
исключением: ни соломы, ни бедности. Более того, прапрадед по материнской линии
являлся купцом первой гильдии и в Гомеле, где жила семья, слыл богатеем, прадед
и дед занимались общественной деятельностью, выпускали популярную газету
«Гомельская копейка», приглашались на приемы к губернатору. И фамилия у них
была нееврейская — Миляевы. Материальные средства позволяли получать
многостороннее образование, приобщаться к музыке. Прабабушка — вполне светская
дама — свободно изъяснялась на французском, играла на рояле.
Однако, сколько бы органично не входила в их жизнь русская
культура, религиозной принадлежности Миляевы не изменяли, на эту уступку не
шли, но в иудаизме их интересовали и занимали не столько внешние проявления,
сколько вековая мудрость, изложенная в Талмуде, Торе, творениях Спинозы, Мозеса
Мендельсона. Это создавало в семье определенный интеллектуальный климат,
передававшийся от поколения к поколению.
Более скромные предки по отцу жили в Чернигове и, занимаясь
торгово-посреднической деятельностью, тоже нужды не терпели.
В тридцатые годы, когда начались особенно суровые
преследования, затронувшие и тех, кто занимался торговлей, Розенбаумы из Чернигова
и Миляевы из Гомеля уехали в Ленинград, где в большом городе можно было затеряться,
притаиться, спастись. Здесь дед Артур Миляев с женой, сыном, дочерью и няней —
молодой девушкой, сбежавшей во время голода из украинского колхоза, поселились
в комнате большой коммунальной квартиры дома № 102, на Невском, рядом с
кинотеатром «Колизей». Дочь вышла замуж, родила девочку, названную Соней, но с
мужем быстро разошлась, обучалась пению в Московской консерватории, потом
фортепианной игре у А. Таскина — аккомпаниатора А. Вяльцевой, занималась у
ФЭКСов — Г. Козинцева, Л. Трауберга, общалась со знаменитой Яниной Жеймо. А в
конце концов стала работать корректором в газетах «Гудок», «На страже Родины»,
«Советская Балтика».
Самуил Розенбаум с женой Ириной Ильиничной, ее матерью
Симой Юдовной и двумя сыновьями Соломоном и Яковом обосновался тоже в
«коммуналке», в доме на углу улицы Восстания и Ковенского переулка, и устроился
продавцом продовольствия, что позволяло прокормить семью. Соломон закончил
авиационное училище, в армии служил техником по обслуживанию самолетов, а Якова
война застала слушателем Военно-медицинской академии, откуда его направили в
фельдшерское училище, по окончании которого попал на фронт — фельдшером
артиллерийского дивизиона. В 1944 году был ранен, из госпиталя возвратился в
дивизион и в его составе закончил войну в Прибалтике.
Оставаться в армии, пусть даже слушателем Медицинской
академии, Яков не захотел и поступил в Ленинградский первый Медицинский
институт. Там познакомился с Соней Миляевой, обучавшейся на том же курсе,
полюбил ее, женился и в 1951 году, 13 сентября у них, еще студентов, родился
сын, названный Александром — Сашей.
Спустя много-много лет этот сын посвятит их долгой и
прочной, красивой любви свое стихотворение «Послепобедный вальс», в котором
напишет:
Удивительным счастьем
Тогда лица светились,
Удивительно ярко светила луна.
Вот тогда моя мама
На всю жизнь влюбилась,
И участь отцова была решена.
Окончание института пришлось на 1952 год — последний год
правления Сталина, когда он вплотную взялся и за евреев, готовя их изгнание,
как это уже сделал в отношении ряда народностей. Спровоцированное дело
кремлевских врачей, в большинстве евреев, обвиненных во вредительском лечении,
обострило антисемитизм — не только официальный, но и бытовой: у еврейских
врачей отказывались лечиться. Устройство на работу затруднялось.
Якову, как
выпускнику-отличнику, все же предлагали какие-то места в Ленинградской
области, но возмущенный крушением
идей, в которые верил, он решил уехать далеко на «медицинскую целину», туда,
где, как ему казалось, сталинщина не могла так сильно господствовать. Выбрал
Восточный Казахстан, городок Зыряновск, куда даже железная дорога не доходила.
Там семья прожила шесть лет, в окружении казахского населения и немногочисленных ссыльных из России,
попавших сюда после концлагерей, на поселение. Яков успешно лечил урологические
болезни, был главным врачом городской
больницы, Софья специализировалась как акушер-гинеколог. Родился
второй сын, названный
Владимиром. Ссыльные организовали в городке небольшую музыкальную
школу, куда пятилетнего Сашу определили обучаться игре на скрипке. Он рано
стал читать, но талантов родители в нем не замечали: лишь бабушка Анна Артуровна
сразу и упорно уверовала, что «Саша —
исключительный» и воспримет ее нереализованные таланты.
Благостность казахского детства заключалась в том, что оно
было временем неведения. На самые ранние Сашины годы пришлись смерть Сталина,
дальнейшие смены властителей, надежды людей на улучшение и разочарования. В
семьях казахских ребятишек, с которыми он игрался, не очень интересовались
общественными событиями — отдаленность да и национальная специфика
сказывались. Родители в политическую изнанку жизни тоже старались сыновей не
вводить.
Говорят, что человек складывается к семилетнему возрасту. Саша тогда и сложился — в казахском
Зыряновске, восприняв от родителей отзывчивость, простоту, терпимость, бытовую
неприхотливость. Казахи и ссыльные, которых Розенбаумы самоотверженно и успешно
лечили, тоже платили добром за
добро. Пришельцам предоставили отдельную квартиру — по тем временам роскошь даже в глухой провинции,
в благодарность за лечение привозили из окрестных селений мясо, сыр. Жили в
достатке. И все же тоска по Ленинграду не покидала. После смерти
Сталина, когда наступила хрущевская либерализация, Розенбаумы возвратились
в Ленинград.
Снова поселились в коммуналке, в доме на Невском, 102,
квартира 25 и прожили там девять лет: шесть человек в двадцатиметровой комнате.
Трудностей у семьи оказывалось немало. Но Саша видел
только то, что было для него новым: большой и шумный Невский проспект с
автомобилями, трамваями, кино, куда изредка отводили на детский сеанс,
телевизор у строгой соседки, к Саше, однако, благоволившей и разрешавшей ему
изредка посмотреть диковинные передачи. Природы он не знал. Природой был
ленинградский дворик, как огромный колодец, с еще сохранившимися тогда
сарайчиками в глубине, скамеечкой, на которой посиживали старики, лестницами,
с перил которых можно было скатываться.
Чтобы прокормить семью,
родители были вынуждены брать работу на полторы ставки и не могли уделять детям
достаточное внимание: большую часть дня они проводили во дворе, в компаниях,
скрепленных своим дворовым братством, где Саша был заводилой. Кумиром
мальчишек был легендарный боксер Валерий Попенченко: потому они занимались
боксом. «Дворовое боксирование» сказалось и лет в двенадцать мальчика приняли в
секцию по боксу общества «Трудовые резервы». Так набирал силу физическую, а,
повзрослев, и внутреннюю, что впоследствии помогало: «Занятия боксом меня
научили рассчитывать свои действия, на эстраде тоже, представляя ее как ринг».
Дворовое воспитание оказало на него столь сильное влияние, что и спустя тридцать лет
он говорил: «Я все равно живу в этом мире. Мне его очень не хватает. И, когда я
вижу, что сегодняшние дети уже не играют ни в лапту, ни даже в простого чижика,
— мне нехорошо. Дворы воспитывали коллективизм, дружбу. Конечно, были шалости,
и разбитые футбольным мячом (о, ужас!)
стекла, и даже настоящее хулиганство. Но были и
верность, и дружба, и незыблемый
кодекс чести».
О такой поэзии ленинградских дворов он впоследствии сложит
песни, даже цикл «Мои дворы», который назовет «знаком ностальгии по старым,
хорошим людским отношениям — коммунальным, дворовым», когда «коммуналка»
воспринималась как сообщество, с чувством локтя, несмотря на опасливость,
диктовавшуюся временем.
На улице Марата я счастлив был когда-то
Прошло с тех пор уж много лет...
Но помнят все ребята на улице Марата,
Что я имел большой авторитет.
Юность ворвалась в дом пятиэтажный,
В старый колодец невского двора.
Все, что оставил в нем, теперь неважно —
Завтра не вернешь вчера.
В школу братья Розенбаумы пошли на улицу Восстания — школа
№ 209, бывший Павловский институт благородных девиц. «Эту школу закончили мои
родители, я и недавно — моя дочь, так что можем назвать ее нашей родной
школой. Как я учился? Хорошо усваивал гуманитарные предметы, а по математике,
физике, химии не поднимался выше троек. Пионером был старательным и охотно
распевал песни «Взвейтесь кострами...», «Мы красные кавалеристы...», «Смело
мы в бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это». Других песен
не знал».
Продолжить обучение игре на
скрипке в Ленинграде не удалось: когда стали устраивать Сашу в находившуюся неподалеку,
на улице Софьи Перовской музыкальную школу, неожиданно выяснилось, что
свободных мест в скрипичных классах нет. Пришлось согласиться на обучение
фортепианной игре, под руководством выпускницы Ленинградской консерватории
Ларисы Яновны Иоффе. Она тогда только начинала педагогическую работу, принесшую
ей вскоре известность и доцентское место в консерватории.
Педагогом Лора Иоффе была очень строгим, даже беспощадным,
упирала на технические фортепианные навыки, охват репертуара, требовала
многочасовых упражнений, которыми мальчик заниматься не хотел и, пользуясь
любой возможностью, убегал во двор, чтобы поиграть в футбол, побоксировать.
Возвращаясь после трудного рабочего дня, мать упорно усаживала непокорного Сашу
за фортепиано и тот без старания готовил очередной фортепианный урок.
Когда Иоффе перешла в педагоги консерватории, Розенбаума
стала обучать Мария Александровна Глушенко — тоже педагог талантливый, сумевшая
повести ученика с настойчивостью, мягкой и гибкой.
Фортепианным успехам помог случай: Саша услышал выступление
джаз-ансамбля. В сущности, это был не истинный джазовый коллектив, а нечто вроде
подражания джазу, для обслуживания танцев. На Сашу, однако, неказистое
выступление произвело впечатление, в особенности пианист, усердно
выколачивавший джазовые гармонии. «Я решил стать тапером. Потянуло к роялю.
Стал по слуху подбирать полюбившиеся мелодии, аккомпанемент к ним. Пьесы
усваивал быстрее, на учебных концертах в школе играл охотней».
К окончанию музыкальной школы Саша Розенбаум был уже юным
пианистом, игравшим некоторые сонаты Моцарта, Бетховена, ноктюрны, несколько
вальсов и этюдов Шопена, «Времена года» Чайковского. Хорошими были успехи по
сольфеджио, гармонии, музыкальной литературе, а в хоре, пока голос не стал
ломаться, пел с большим удовольствием.
Получать диплом об окончании музыкальной школы Саша
Розенбаум не захотел, считал это бесполезным. Настояла мать, заставила выучить
выпускную программу. Сыграл он ее успешно. Диплом без сожаления отдал маме и не
вспоминал о нем много лет, пока бумажка хоть о таком музыкальном образовании
не пригодилась в Ленконцерте.
К песенному творчеству пришел он довольно поздно. Поначалу,
лет в пятнадцать-шестнадцать появилась потребность в стихосложении. Рифмы
непроизвольно рождались в сознании на темы школьные, домашние, иногда услаждал
друзей юмористическими стишками. Не было и мысли о каком-либо серьезном
значении этих опытов: не труд, а забава. Стихи, разумеется, не записывались и
даже не запоминались. С музыкой связи не имели.
Соседом бабушки по квартире на улице Некрасова был
известный гитарист Михаил Александрович Минин, аккомпанировавший эстрадным
певцам. Услышав игру Минина, Саша упросил отца купить гитару, Минин показал
некоторые гитарные приемы: на этом уроки кончились, и дальнейшие навыки
гитарной игры Саша усваивал самостоятельно. Гитара и помогла обратиться к
авторской песне, направила к ней. Он уже ощущал в себе песню, но еще не ведал,
что может приложить сюда свои силы. Пока отыскивал кассеты с запретными
песнями Галича, Высоцкого, Окуджавы и жадно слушал, воспринимал, повторял
запомнившееся.
По окончании школы дальнейший путь Саши Розенбаума сомнений
не вызывал. Об артистической направленности не было и речи, как и поэтической
тоже: это считали занятием для удовольствия, широты кругозора, облегчавшем
повседневную жизнь и трудности, которых, как понимали родители, Саше было не
избежать.
Он стал готовиться для поступления в Первый медицинский
институт — лучшее из медицинских учебных заведений города. Родители не
сомневались, что Саша пойдет по их дороге и станет умелым врачом.
Конкурс в институт был очень большим: на каждое место
претендовало восемь абитуриентов, среди них окончившие школу с отличными
оценками, что давало преимущества.
Практика приглашения наемных учителей тогда еще не
распространялась, как и протекционизм. Требования были беспощадными. Долгие дни
Саша проводил за учебниками, упорно готовясь к вступительным экзаменам. О
стихах и музыке забыл.
Экзамены выдержал. Стал студентом. Первые два курса
основное место в учебной программе занимали анатомия, общие предметы, и Саша их
усваивал без энтузиазма или хотя бы старательности, ничем из студенческой массы
не выделяясь.
От учебы отвлекали бурные любовные увлечения. Впоследствии
на вопрос, верит ли в силу любви, он отвечал, что «в восемнадцать лет это
скорее любовь-угар»: имел в виду и себя — студента, которому немного было нужно
для вспышек любовного чувства, и институт с обилием девушек давал для этого
много поводов. Симпатия, брожение эмоций, неподвластных воле, принимались за
любовь. С благоразумием не считался, угрызениями совести не мучался. Хотел
быть счастливым, разгадать загадку женщины, и простодушная любовь молодости,
укрепленная физическим наслаждением, создавала иллюзию полноты жизни.
Меня не провожай, —
Глазами проводи.
Не говори «прощай»,
У нас все впереди...
С восхищением вспоминают однокурсники о студенте Саше, у
которого предрасположение к искусству являлось лишь одним из слагаемых
романтической натуры, искренней, доверчивой, открытой, верившей, что счастье
так близко, так возможно — «у нас все впереди».
Отзывчивый, компанейский, он охотно участвовал в студенческих
сборищах, с гитарой, напевая свои стихи. Для институтского капустника сочинил
сразу, с легкостью, цикл песен, навеянных героем Бабеля Беней Криком. Впервые
решал осознанную творческую задачу: какой должна быть старая одесская
песенность в новых условиях, обстоятельствах, для нового слушателя: без
подражания дело не обошлось, но песенки имели успех и позднее включались Розенбаумом
в концертные программы, распространялись в перезаписях с магнитофона.
На первом курсе песенка Розенбаума неожиданно вышла за
грань институтского капустника: самодеятельный певец с успехом исполнил ее на
общегородском смотре, в Доме культуры Ленсовета, имел успех, запись песенки попала
в Киев, на фестиваль, где была отмечена призом «за зрительские симпатии».
К этому первому знаку признания Розенбаум, однако, не
отнесся серьезно. Самодисциплина ему еще чужда. Беззаботная легкость
романтической юности не преодолевается. Законы сердца не соотносятся с прозой
жизни. Появляется «хвост» — то есть не сданный своевременно учебный предмет.
Экзамен отложен на осень. Ему бы сидеть дома, зубрить, а он в очередной шестой
раз отправляется со студенческим строительным отрядом далеко, в Ухту: берется
за самые тяжелые работы — пильщиком, вальщиком и осенью привозит домой,
родителям заработок, существенно пополняющий скромный семейный бюджет. Ему
легкомысленно кажется, что теперь-то можно немного отдохнуть, без осенней
поездки в колхоз, на уборку картофеля. А поездка обязательна и за невыполнение
разнарядки Сашу наказывают со всей строгостью: отчисляют из института.
Он идет в военкомат, на призыв, чтобы служить в армии, но
и там неудача: астигматизм и сильнейшая близорукость делают его к солдатской
службе в мирное время непригодным.
Куда податься? Решает из медицины не уходить: устраивается
санитаром, в послеоперационное отделение, к самым тяжелым больным. Веселости
здесь не место: первая школа сострадания. Его старательность замечают, поручают
ему делать уколы, контролировать прием лекарств, он наблюдает врачебный подход,
психологию больных: так санитар Саша Розенбаум начинает приобщение к практической
медицине.
Урок побуждает оценить возможность обучения и, когда,
спустя год, начальство разрешает ему возвратиться к учебе, он уже осваивает
медицинский курс упорно, с результатами отличными.
К науке, что являлось модным в ту пору, когда она
официально поддерживалась и ее деятели материально обеспечивались, Саша не
стремился. Своей специализацией избрал терапию и в ее усвоении проявил
незаурядную врачебную интуицию, сведения иногда проверял и укреплял в беседах
с родителями, которых явные успехи сына очень радовали. Серьезней становилось и
отношение к эмоциональной, сексуальной стороне жизни. Стремясь ее упорядочить,
Саша, как и его отец, женится еще до окончания института, но брак длится всего
девять месяцев, и супруги-студенты расстаются миролюбиво, сохраняя даже дружеские
отношения.
Через год Саша вступает во второй брак, с
красавицей-студенткой того же медицинского института Еленой Савшинской —
племянницей знаменитого фортепианного педагога профессора Консерватории
Самария Ильича Савшинского. Эта родственная связь на музыкальных делах Саши,
однако, никак не отражается: от музыкального профессионализма он далек.
Молодая жена никак не посягает на его свободу, не пытается воздействовать на
него. Соглашается с тем, что все-таки он не принадлежит ей целиком, что у него
свой мир и потому он в обретенной семье отдыхает от волнений, неуверенности,
раздражения, чувствует себя мужчиной. Рождение дочери — Аннушки укрепляет
семью и побуждает упорно добиваться хотя бы элементарной материальной
самостоятельности.
Все госэкзамены Александр Розенбаум сдал на пять и получил
диплом врача-терапевта общего профиля. Специализацией избрал анастезию,
реаниматологию, то есть сравнительно узкую область интенсивной терапии, где
требовалась помощь скорая, где чаще нужно было не выхаживать больного, а
быстро «собирать> его разлаженней организм. Надо полагать, потому Розенбаум
определился после окончания института в Скорую помощь, хотя эта работа не считалась
перспективной. Место нашлось на Первой подстанции, помещавшейся на
Петроградской стороне, по улице Попова, в доме 16-б, неподалеку от института,
что позволяло иногда забегать туда, чтобы проконсультироваться, посоветоваться.
По срочным вызовам, а их бывало по 25, следовало выезжать
с максимальной быстротой: врачей Скорой вызывают обычно тогда, когда состояние
больного таково, что ожидание невозможно. В каждом случае следовало решать,
можно ли оказать помощь на месте и какую, либо необходимо тотчас же
переправить больного в клинику, для хирургического вмешательства или других
фундаментальных мер.
Такие условия предполагали повышенную ответственность,
мастерство диагностики, чтобы не ошибиться, не упустить время. Подвижность,
присущая этой работе, Сашу не тяготила. По установленному порядку он выезжал и
днем, и ночью, и поначалу преобладало неизвестное ему прежде впечатление от
Ленинграда ночного или самого раннего утра, когда свет еще только пробивался и
потому особенно проступали красота каждого дома, линии прямых улиц. Красота
словно смывала с лица усталость, ожидание боли, страдания, страх безысходности.
Ждет машина, урча. Поднимаю я ворот.
Вновь зовут на свиданья дороги ночные.
Гаснут окна, и в них растворяется город,
Остаются в тиши лишь мои позывные.
Где-то там, за Невой, монотонный
диспетчер,
Будто эльф, превращается в
радиоволны,
Очень хочется спать, но спешим мы
навстречу
Тем, кому так нужны, тем, кто
болью наполнен.
Для Саши Розенбаума работа врачом скорой помощи стала не
только практической школой медицины, но и школой жизни. Поднимаясь по
лестницам петербургских домов в квартиры, почти всегда коммунальные, через
кухни, насыщенные паром и запахами, он увидел и узнал нищету, власть пьянства,
измученность, безысходность, мрак. Его обступали ужасы обыденности, связанные с
условиями русского послеоктябрьского существования, вторгавшиеся в здоровье
людей. Он видел страх, вызванный не потерей человека, а потерей жилищной
площади, когда по числу членов семьи рассчитывался каждый ее метр и излишки
можно было изъять. Смерть вызывала раздел скарба, обычно неказистого, но
имевшего ценность в ту пору, когда покупка шкафа для многих являлась
неразрешимой проблемой. Непреодолимыми становились трудности ухода за
стариками, когда все работали и за опоздание могли отправить в тюрьму.
Отчаяние и обиды порождали стремление причинить боль
близким, винить их в своем несчастье. Таинство смерти превращалось в
повседневность, с ее безжалостными условиями, требованиями, заботами.
Конечно, Саша Розенбаум и до того знал, что в мире страдали
от болезней, нужды, переполнялись больницы, что были миллионы обездоленных, но
теперь душу его сокрушали не далекие беды, а те, что он видел воочию.
Не только помощи — спасения ждали от него те, кто вызывали
его, как неотложную помощь, не желая считаться с пределом его сил, знаний,
возможностей. И, когда жизнь вступала в борьбу со смертью, он становился
врачом, забывавшим обо всем, кроме человека, которого должен был спасти. И,
если это не удавалось, он, еще не привыкший к медицинской обыденности, еще не
научившийся относиться к этому как к клиническому случаю, словно сам умирал,
возвращаясь к мысли, что же упустил, чем мог бы победить небытие. Ничто не
мучило его в те начальные врачебные годы так, как вера людей в его умение и
крушение этой веры.
Сдаваться не хотел. В нем открывались качества целителя-психолога,
умевшего поддержать словом, советом; научился выслушивать заинтересованно и
испытывал удовлетворение оттого, что порой лица розовели, появлялась даже
искорка смеха.
Впоследствии, охотно обращаясь к этим врачебным годам, он
подчеркивал именно такие, психологические способности. «Врач для меня, если он
не ремесленник, хотя и в ремесле нет ничего плохого, однако если он
врач-доктор, то он прежде всего психолог, то есть, когда вы приходите к
больному, вы должны быстро установить с ним психологический контакт и
чувствовать его. Из ста бабушек, которые вызывали скорую помощь, в ней
нуждались двадцать, а остальные нуждались просто в разговоре о внуках — и уже
становилось легче. Я могу похвастаться тем, что за десять минут посещения
женщины рассказывали мне то, что не говорили гинекологу, у которого лечились
всю жизнь. Потому, работая в медицине, тем более на скорой помощи, вы вынуждены
«охватить» не только больных, но и людей, окружающих этого больного — маму,
папу — всех: их характер, отношения». Маленький пример. «Когда, получив вызов
— «человек умирает», взбежав на седьмой этаж, я слышал у дверей квартиры —
«вытирайте ноги», я уже точно знал, что там или никто не умирает, или умирает
ненавистный в квартире человек, которого хотят быстрее похоронить. Потому,
после того, как говорили — «вытирайте ноги», моя первая фраза была — «где можно
вымыть руки», потому что, если в этой квартире, где по дороге к умирающему
вам предлагают вытереть ноги, я не вымою руки, то буду иметь жалобу в
горздравотдел».
Почти пять лет проработал Розенбаум врачом скорой помощи —
на переднем крае медицинского сражения за человеческую жизнь.
Его способность к состраданию укрепилась как свойство
характера, неизменное, независимое от обстоятельств, благосостояния, успехов,
общественного положения. Воспитав в себе такую способность к сочувствию и
помощи, он сам стал активнее, наблюдательней, участливей, ответственней, значительней;
сострадание возвышало его.
Медицина не только не помешала его поэтическим опытам, а
сплелась с ними, в своеобразном единстве, где психология врача во многом
определяла, направляла необходимое человеческое познание. Потому впоследствии,
уже став знаменитым в песне, Розенбаум, объясняя себя как автора, всегда
обращался к воспринятому во врачебные годы: «Все мыслящие умники рассуждают о
мышлении, а я — простой доктор скорой помощи, и я знаю, что инстинкты правят
людьми, ум может эти инстинкты только регулировать... Как врач, я не о себе — о
всех пишу, потому что страх, ненависть, гордость, любовь, подлость — мы все
понимаем, ощущаем одинаково: инстинктами. Если я пишу, тот пишу о всеобщих
болях: только врач об этом разговаривает в ординаторской, а я с бумагой и с
инструментом. И когда мне говорят: вот он пишет песни для всех, и его услышат и
воры, и члены бюро обкома, и профессора консерватории, и продавцы пива — вот он
какой, я согласен, ибо у профессора консерватории и продавца пива — одинаковое ощущение
страха. У пятнадцатилетнего подростка и столетней бабушки одинаковое отношение
к любви. Только бабушка это помнит, как у нее было, а пятнадцатилетний
подросток это только ощущает. Потому я не говорю о божьем даре, таланте; к
слову талант отношусь благоговейно. Еще есть труд огромный, непреодолимое
стремление. И все же моя способность к творчеству, как выражению
общечеловеческих достоинств, пороков — в силу того, что я их очень хорошо
познал в общении с огромным количеством больных, с медициной, когда каждый
больной мне изливал то, чего никто не услышит, сидя, допустим, в репетиционном
зале. То, что я вырос в халате, можно сказать, родился в халате — это принесло
познание человека: когда слушал от родителей многое об их пациентах, много
трагического, и когда мчался к больным, как врач скорой помощи, я и созрел, чтобы
творить от имени людей. Потому не побоюсь самомнения — я мыслю массой людей: и
не потому, что я некий Иисус Христос, а потому, что мое человечество — это
всегда огромное количество людей больных, с трудными судьбами, которые я не в
силу дарования, а в силу своей нормальной медицинской профессии узнал, впитал,
пережил. Без медицины у меня, как певца-стихотворца, ничего бы не вышло».
К тому времени, когда Саша Розенбаум стал серьезно
приобщаться к авторской песне, она имела богатую историю. Ее знал уже XIX век, но новый, большой, важный и яркий этап наступил
гораздо позже, после Великой Отечественной войны и был связан с кардинальными
переменами в обществе и в искусстве. Ожидавшееся с победой над фашизмом
облегчение жизни, освобождение от политических убийств, общественной лжи не
наступило. Наоборот. Террор, страх ознаменовали последние годы существования
Сталина. Хрущевская либерализация оказалась половинчатой и быстро сошла на
нет, оставив после себя позорный факт ареста и уничтожения великой книги В.
Гроссмана «Жизнь и судьба», издевательств над художниками. Привычные
идеологические штампы господствовали во всех областях искусства.
Хотя профессиональное песенное творчество имело выдающихся
мастеров, но в послевоенные годы они не сразу и не всегда ощущали возникшие
болевые точки и неизбежно в рамках творческих союзов были ограничены официальными
установлениями, зависели от них, что неизбежно сужало тематический спектр
песни. Требовался выход. И его нашли в авторской песне.
Она заново родилась в народной массе, вне профессионализма,
у людей разных специальностей, певших для друзей о своей жизни, радостях,
печалях, надеждах. Лишь двое из этой первой генерации имели отношение к театру,
кино: А. Галич и В. Высоцкий. А. Городницкий был геологом, Н. Копецкая, А.
Мирзоян — инженерами, Б. Алмазов — слесарем, токарем, В. Луферов — биофизиком.
Уже то, что для них песни не являлись профессией, заработком, само по себе
давало известную независимость.
Подъем такого песенного
творчества пришелся на
конец 50-х — начало 60-х годов, когда к авторской песне пришли такие
таланты, как В. Высоцкий, А. Галич, Б. Окуджава. Высоцкий и определил название
жанра — авторская песня, что обозначало в ее специфике главное: сочетание в
одном лице автора стихов, музыки к ним и исполнение песни.
Поначалу Б. Окуджава, Ю. Визбор, Ю. Ким, А. Городницкий и
ряд других авторов диссидентских тем почти не касались. Официальные органы
относились к песне снисходительно, как к роду терпимой самодеятельности.
Возникали клубы самодеятельной песни, даже с участием комсомольских
организаций. На 1967 год пришлась предназначенная для официальной публикации в
газете «Советская культура» статья А. Галича, в которой он ратовал за проповедь
добра. Планировался даже выпуск сборника произведений, в том числе и песен
Галича. На 1968 год пришелся большой концерт авторской песни в Новосибирске, в
академическом городке, с участием А. Галича.
Этот концерт, на котором Галич исполнил ряд песенных сатир
на советскую действительность, и явился поводом начавшихся ограничений и
преследований.
Правдиво отображая жизнь, песня не могла не говорить о
враждебном человеку, мучившем его советском строе и этим примыкала к диссидентскому
движению:
Время сеет ветры, мечет молнии,
Создает советы и комиссии,
Что ни день — фанфарное безмолвие.
Правит Кривда с полосы на полосу,
Делится с советской Кривдой опытом.
Но гремит пропетое вполголоса,
Но гудит прочитанное шепотом.
Ни партера нет, ни лож, ни яруса,
Клака не безумствует припадочно,
Есть магнитофон системы «Яуза», Вот и все!
А этого достаточно!
Идеологические гайки завинчивались все круче. Самый конец
60-х — начало 70-х годов ознаменовались явным зажимом проявлений свободного
мышления во всех сферах, травлей Высоцкого; властители убеждались в протестантской
силе авторской песни, враждебной системе и влияющей на народ. Положение
осложнялось тем, что авторитетные, талантливые профессиональные композиторы,
чьи песни любил народ, бардов не понимали и подвергали суровой критике. В. П.
Соловьев-Седой, которого нельзя было обвинить в угождении официальщине,
искренне поучал Высоцкого: «Когда столичный молодой актер, удачно сыгравший
роль в кино или театре, ездит по городам и весям со своим доморощенным
репертуаром, распевая сомнительные песенки об антисказках и блатной дружбе, —
это стихийное бедствие. Доколе же можно петь о грязи и ненастье, о туманах и
буранах, о гробах и поминках и не видеть жизни, солнца, радости?..»1.
Авторская песня уходила в подполье. Проводились тайные слеты,
выявляли и изгоняли авторов-«стукачей». Возникавшие попытки подчинить
авторскую песню идеологическому контролю, приручить ее, отсечь от
диссидентского движения результата не давали. Омузыкаленные стихи в виде
пленок, как форма самиздата, проникали в молчавшие дома, как знаки
сопротивления.
Авторской песне объявили войну. В 1971 году, когда Саше
Розенбауму исполнилось двадцать лет, Александра Галича, еще недавно знаменитого
драматурга, за песни исключили из Союза писателей, что означало полное лишение
работы. Галича обвиняли в издевательстве над памятью погибших на войне,
вынудили покинуть родину и вскоре он погиб, на чужбине. Гасил свои испытания
водкой, наркотиками Высоцкий, убивая себя постепенно.
Такой была ситуация, когда молодой ленинградский врач Саша
Розенбаум стал писать стихи-песни. Вместе с тем ему было легче, чем первым
бардам-первооткрывателям, которые не только воспитывали слушателей, но и сами
должны были избавляться от прежнего двуличия, приспособляемости, заблуждений,
переживали радость и отчаяние от разрыва с прошлым. Розенбаум начинал петь,
когда сталинизм был обличен, когда уже состоялись у Шостаковича 13, 14
симфонии, у Е. Евтушенко — поэма «Братская ГЭС».
Родители уже не опасались, что за песню сына арестуют,
расстреляют, тем более что тематика его тогдашних песен не была открыто
диссидентской; ясно обнаруживалось влияние чистой благородной лирики,
душевности, нравственной направленности Окуджавы. Ему посвящаются ранние
стихи с многозначительными строками:
Ах, не вините меня в том,
Что опоздал чуть-чуть, —
Гроздья рябины под окном
Мне не дают уснуть.
Как часто от себя бежим
И долго маемся.
За занавесочкою лжи,
Что ж, не раскаиваемся?
Как всякий дебютант, Саша в чем-то подражал и Высоцкому, в
меньшей мере — Галичу, чья беспощадность не была ему близка. Подражания были
неизбежны, в определенной степени даже необходимы: фундамент, пример умений.
Но возникала опасность пойти лишь по пути повторений, за столь сильными,
яркими предшественниками. Трудность заключалась в определении своего
индивидуального творческого лица. Как выразить свое, необычное, оправдывающее
служение песне — вот вопросы, стоявшие перед Розенбаумом-автором.
Первостепенной задачей он ставит овладение ремеслом. Но
где, как? Авторской песне — искусству самодеятельному — нигде не учили.
Пришлось пойти на смиренный компромисс: поступил в вечернее джазовое училище
при Дворце культуры имени Кирова, где только и привечали таких вот дилетантов-песенников.
Трижды в неделю, по вечерам он старался постигнуть основы аранжировки,
элементарные навыки джазовых композиций, кое-какую джазовую литературу.
Старательный и дисциплинированный врач Розенбаум получил диплом об окончании
вечернего джазового училища: диплом этот пригодился ему чуть позже, когда он
решил изменить профессию и стать исполнителем своих песен, в Ленконцерт без
дипломной бумажки не брали. Еще и не мысля расстаться с медициной, он часто
ходил на концерты эстрадных певцов, наблюдал, впитывал, учился тому, как
выходить на сцену, кланяться, владеть голосом, как бы примеривался к тому, что
делали знаменитости.
Впоследствии Розенбаум вспоминал, что решение о перемене
свершилось с неожиданной стремительностью, в течение трех дней. Это верно лишь
отчасти. То, что Розенбаум назвал велением судьбы, назревало в течение пяти
лет, когда, будучи врачом, он выступал с песнями даже в эстрадных коллективах.
Его заметил и позвал Альберт Асадулин — архитектор, ставший
певцом в популярном ансамбле «Поющие гитары», а затем создавший свою
рок-группу: кто-то из приятелей дал ему телефон «одного голосоватого мужичка;
звякни — сам увидишь». Асадулин «звякнул» и, встретившись с Розенбаумом,
понял: «это тот человек, который позарез нужен группе». И врач «Скорой помощи»
стал играть у Асадулина на рояле и немножко петь — пару своих песенок «Забудь
меня», «Жираф-альбинос», «Музыкальный фургон» — в дополнение к
десяти-двенадцати песням разных авторов, исполнявшихся Асадулиным. Постепенно
«норму» песен Розенбаума Асадулин увеличил до пяти, и стал приобретаться
некоторый эстрадный опыт. А, главное, эстрада захватывала, выступлений ожидал
с нетерпением, успеху радовался. Тяготение становилось непреодолимым. Ему
всегда, как он признавался, «хотелось быть лучшим в своем деле». У врача было
«все в порядке, пока песня являлась хобби. А, когда она становилась по
существу второй профессией, нужно было выбирать». И неизбежно «почувствовал,
что сижу на двух стульях, что это не только неудобно, но и нечестно. Надо быть либо
врачом, либо артистом. Надо быть профессионалом». Все-таки предварительно
выяснил у юриста, что перерыв врачебной деятельности не лишит его диплома, а,
значит, права возвратиться к медицине. В Горздраве объявил: «Ухожу на эстраду».
Инспектор удивился: «Но там же нет должности врача, а есть только
фельдшерская».
В Ленконцерте Розенбаума приняли снисходительно, как
пришельца из самодеятельности, певшего главным образом в компаниях, как писал
о таком Галич:
Не причастный к искусству,
Не допущенный в храм,
Я пою под закуску
И две тысячи грамм.
Перелом пришелся на особенно тяжелый для авторской песни
год ее новых потерь. Разгромили популярный Грушинский фестиваль, Московский
клуб самодеятельной песни. В 1980 году скончался Высоцкий, Окуджава устремился
к прозе, к сочинению исторических романов. В 1984 году не стало Юрия Визбора.
Вынудили к эмиграции, лишили гражданства Юрия Любимова, и созданный им Театр
на Таганке — убежище Высоцкого — осиротел, сник. Не стало тех, кто мог бы
Розенбаума ободрить, понять, поучить. Требовательность снижалась.
Движение бардов, вызывавшее столь широкий резонанс, привело
в их ряды людей случайных, считавших это дело легким — не миссией, а способом
популярности. За гитару брались и пели, вернее, пытались петь с эстрады многие,
без таланта, без навыков.
Петербургские барды Розенбаума не признали: «Да и я к ним
не стремился. Мне все-таки хотелось отличаться от элементарной
самодеятельности. Мне даже казалось, что многие барды недостаточно музыкальны».
Возникла еще одна трудность, связанная с его еврейской
фамилией. Организации концертно-идеологические были подведомственны партийному
контролю, и Саше предложили фамилию сменить — на псевдоним. Друзья сговаривали,
ссылаясь на пример Гинсбурга, ставшего знаменитым Галичем и даже принявшего
православие. Розенбаум отвечал: — Но ведь и это ему не помогло.
Глухие афиши — без фамилии исполнителя — Розенбаума
угнетали и в конце-концов он согласился на придуманный друзьями псевдоним —
Александр АЯРОВ — по начальным буквам имени-отчества и фамилии. Инициативный,
компанейский, обладавший по недавней врачебной профессии навыками контактов с
разного рода людьми, Аяров уже в 1982 году стал руководителем ансамбля «Шестеро
молодых», выступавшего под эгидой Саратовской филармонии, потом поступил в
ансамбль Ленконцерта «Поющие гитары». Опыт приобретал, но удовлетворения не
испытывал: скромным оказывалось его артистическое начало.
Измученный, презиравший себя за псевдоним, он объявил, что
будет петь только как Розенбаум и назвал тогдашнего всемогущего партийного
деятеля Г. В. Романова: «Не нахожу, что моя фамилия хуже, чем у Григория Васильевича.
Даже на ту же букву начинается». Ему предложили первый концерт по телевидению
как Аярову. Он отказался. Первое выступление под фамилией Розенбаум
устраивалось долго: его не приглашали, называли эмигрантом,
израильтянином, преступником, освобожденным из заключения.
Отчаянным было материальное положение. За выступление в
сборном концерте Ленконцерт начислял ему пять или семь рублей. Поскольку с гитарой
и костюмом втискиваться в переполненный трамвай не всегда удавалось, приходилось
брать такси, оставались рубля три. В таких условиях даже прошлая скромная
врачебная зарплата казалась райской. Розенбаум мучительно переживал свою
материальную несостоятельность. Впоследствии у него не раз спрашивали, не
возникало ли в эту трудную пору желание покинуть союз. Он отвечал: «Я не хотел
уезжать. Никогда. Даже в самую мрачную для себя пору. Уехать — значило
струсить, сдаться, расписаться в собственной слабости. Я же привык
бороться...».
На смелый шаг решилась директор Дома культуры именно той
организации, которая как раз и занималась выявлением и наказанием
инакомыслящих, — МВД: Раиса Григорьевна Симонова.
Концерт поручили уже известному Е. Клячкину, великодушно
согласившемуся взять в «напарники» ему неизвестного Розенбаума.
Выйдя на улицу, чтобы посмотреть, нет ли хулиганов, Раиса
Григорьевна увидела толпу людей, спрашивавших билетик на обозначенного в афише
Сашу Розенбаума. Он спел двенадцать песен. Под аплодисменты и возгласы — «еще,
еще». Вскоре он пел в том же Доме культуры уже два отделения, и к его
счастливой матери подходили русские люди и говорили, что уважают его за то,
что не скрывает своей национальности. С тех пор директора Дома культуры МВД
Раису Симонову Розенбаум называет своей второй мамой.
Следовало накапливать репертуар, определять и воплощать
еще не освоенные темы и решать, какие из них нужны людям.
Одной гитарой обойтись было невозможно. Теперь-то, иногда
усаживаясь за рояль, чтобы аккомпанировать себе, Саша оценил, сколь благотворны
были для него семь лет в музыкальной школе, строгость педагогов, настояния матери.
Чтобы разнообразить сопровождение, он брал в руки и скрипку, аккордеон.
Оркестры к нему еще не стремились. Иногда, правда, удавалось приладить
какой-либо небольшой, как правило, студенческий ансамбль, и после длительных,
упорных репетиций Саша добивался ансамблевой слаженности.
Возродились и словно бы забытые теоретические познания.
Импровизации в это время опасался, как своеволия, которое могло усугубить
дилетантизм. А он настойчиво пытался идти к профессионализму и в этом вступал
как бы в полемику с бардами. Впоследствии он замечал, что противоречия были
закономерны: «Мне казалось, что многие барды, если даже напоют мелодию, то уж
оформить ее, сложив песню, едва ли смогут; ведь для этого нужно иметь
определенные музыкальные познания. Написать сонату без знания сонатной формы —
невозможно, сочинить песню, не имея представления о куплетности, жанрах
баллады, романса, думаю, тоже очень-очень трудно, если не невозможно. А барды
подчас берут великую поэзию Ахматовой, Цветаевой, на которую нужно писать
великую музыку, и поют элементарно-куплетно. Так я могу спеть все, что угодно,
даже газетную передовицу».
И в доказательство Розенбаум закончил тираду тем, что спел
под гитару текст газеты. Сразу и свободно.
Работа над стихами давалась нелегко и проходила с
отвлечениями не только вследствие его общительности, склонности к застолью. Не
сразу он освободил и дисциплинировал фантазию, научился подчинять ее
реальности, сочетать непосредственность с самоконтролем, осваивать стихосложение
по законам поэзии. Вновь помогал пример великих предшественников, научая
терпению и требовательности в отборе ассоциаций, рифм. Музыкальную сторону
стиха-песни строил, как правило, на преобладании одной, удачно найденной,
интонационной ритмической формулы, куплетности, эффекте повторов, закреплявших
основную мысль, образ. Систематическому стихотворчеству сопутствовало
интенсивное многостороннее умственное развитие, воспитание вкуса, восприятие и
понимание разных родов искусства.
В его творчестве преобладает лирика, размышления о своей
судьбе, сходной с судьбой многих сверстников — первых послевоенных поколений:
Я повадками — батя и батя с лица,
Благодарен фортуне за милость,
Так как мог бы иметь и другого отца,
Если б этого пулей убило.
...Мне везет, даже если совсем не
везет,
По пословице старой живу я.
Худа нет без добра — зря не скажет народ,
Зная жизнь свою непростую.
И поэтому я ничего не боюсь:
Ни навета, ни денег, ни драки,
И поэтому я слишком часто смеюсь,
Даже если мне хочется плакать.
Отражается в стихах и песнях и тогдашнее большое внимание к
фольклору. Пишутся песни-стихи «Хоровод», «Кистень», «Ярмарка», «Сцена на
ярмарке» со словами-стилизацией:
Ой, дуда-дудари;
Лапотники-гусляры,
Потешники, пересмешники,
Блаженные головы, звоните в царь-колокол...
Гражданская тема выражена многими стихами о прошедшей
войне, памяти о ней, судьбе фронтовика, каким был и его отец. Война не трактуется
победно-торжественно, как было официально принято; военный цикл называется «Это
плач сердец наших» со стихами-песнями «Проводы», «На войне как на войне», «На
дороге жизни», «Перед последним актом». Одно из стихотворений посвящает Сане
Котову — Герою Советского Союза, с которым познакомился на своем концерте.
Санька Котов прошел пол-Европы
И в Берлине закончил войну,
Медсанбатами трижды заштопан,
Долгожданную встретил весну.
Он прошел от ворот своих Нарвских
До чужих Бранденбургских ворот
И пронес на погонах сержантских
То, чем Саньким гремит народ.
Иногда, в тишине на полянке
Перед боем, чтоб стать еще злей,
Вспоминал Саня Котов Фонтанку,
Как на лодке гонялся по ней.
И вздымалась волна штормовая.
И без промаха бил автомат,
И звезда на груди Золотая
В полный рост поднимала солдат.
Узнав о
смелости замечательного писателя-фронтовика Виктора Некрасова,
боровшегося за сохранение памяти о
Бабьем Яре, где расстреляли более ста тысяч киевлян, в большинстве евреев, Розенбаум прибавляет свой голос протеста. Появляется стихотворение-песня
«Бабий Яр», с которым
ежегодно, 29 сентября — в день расстрела — Розенбаум приезжает в Киев,
приходит к Бабьему Яру, вопреки запретам; ему устраивают трибуну, и он читает,
поет.
До земли недалеко,
И рукой подать до неба.
В небо взмыл я и на землю сполз.
Вы простите, сестры, то,
Что я с вами рядом не был,
Что в рыданиях свой крик не вплел.
Воздух напоен болью,
Солнце шириной в месяц,
Это Бабий Яр боли.
Это стон моих песен.
Находила отражение в творчестве и совсем непопулярная
тогда еврейская тема, почерпнутая из семейных преданий, воспоминаний: это было
даром бабушкам, которых очень любил; но объективно, на концертах,
воспринималось тогда тоже как форма протеста: «Свадебная песня старого еврея»,
«Возьми меня, возьми на руки, мама», «Скрипач а идиш Моня», то есть
еврей-скрипач Моня, «когда-то — бог симфоний, играющий в ростовском кабаке».
Расширению тематики помогали многие концертные путешествия,
в самые глухие места, на отдаленные стройки, выступления в сельских пунктах:
Розенбаум от таких поездок не только не отказывался, а — непоседливый — рвался
к ним:
Я мотаюсь, как клубок, по городам
Дорогого мне Советского Союза:
То Ташкент, то Магадан,
Но везде — и тут и там —
Я живу чуть лучше Робинзона Крузо.
С плюса в минус, с темной ночи в
ясный день.
От тюленей, мимо зубров, прямо в
грязи.
Меня носит круглый год
Свой родной Аэрофлот,
На котором не бывает безобразий.
И когда я с неба, как дары
волхвов,
Упаду к жене, просоленной
слезами,
Оторвав меня от снов,
Кучу песен, тьму стихов
Нарожает мне беременная память.
Недавний доктор скорой помощи, странствуя, познавал страну,
нацию в своем призрачном величии и территориальном объеме, достигнутом в
результате войны. В поездках его наблюдательность приобретала особую остроту,
он словно отождествлял себя со своими героями, разделял народ на разные его
слои, замечая, оценивая их свойства. Взволнованные его песнями, его простотой,
к нему приходили и рассказывали о жизненных событиях — прекрасных и страшных.
Как бы не менялась жизнь, оставались раздоры, зависть, властолюбие, алчность,
противоречие между провозглашаемыми идеалами и реальной действительностью,
истинным положением народа. Не обманывая себя, Розенбаум укреплялся в своем
стремлении к правде, способности истинной оценки людей, вещей, событий. Пел не
для безликой массы, а для каждого отдельного человека, судьбой которого
государство пренебрегало, кого пренебрежительно относили к безгласым «винтикам»
огромной, жадной, беспощадной государственной машины.
Приобщение — теперь уже не на врачебной, а на артистической
стезе — к судьбам соотечественников умножало палитру и его собственного
характера, в котором сочетаются добродушие и нетерпимость, нежность и
суровость, вспыльчивость и выдержка, жизнерадостность и серьезность, щедрость
и расчетливость.
Поездки без удобств, с ночевкой подчас на вокзалах, с
изнурительными концертами в холодных клубах, в местностях, где не хватало еды,
требовали выносливости. И Розенбаум закалял себя: играл в теннис, баскетбол,
ездил верхом на лошади, плавал, боксировал. Рано облысев, с глазами,
закрытыми стеклами сильных очков, он все же вызывал впечатление человека
сильного, подвижного, закаленного. На эстраде выступал не во фраке или
смокинге, а в черном длинном сюртуке и белой свободной рубашке, черных брюках,
когда же от работы становилось жарко, сюртук снимал, одетый по-домашнему.
Сочетание черного и белого
цвета стало отличительным и для повседневной одежды.
Выход на концертную стезю обнаружил незаурядный артистизм
Розенбаума, как совокупность многих качеств, определявших успех. Репертуар,
стиль — все в конце концов было как бы окутано, поднято артистизмом.
Неотразимо воздействовало его обаяние, как нечто магнетическое,
словно свойство гипнотизера. Развитая врачебной работой психологическая
чуткость и здесь, на эстраде, сказывалась в том, что он как бы вникал в
слушателя-собеседника и шел навстречу, открыто, доверчиво, дружески.
Нарастала длительность концерта: он пел много, долго, с
неизменной любовью к этому действу на возвышении. Большие программы требовали
особо расчета последовательности номеров, их соотнесений, кульминаций, финала.
Свое единоличное авторство с опасностью одностильности Розенбаум компенсировал
разнообразием образного содержания, приемов аранжировки, чередования пения с
чтением стихов, прозаических отрывков, входивших в программу. Их тематика по
традиции авторской песни нередко касалась событий политических — прошлых и
настоящих. На концертах появлялись агенты, называвшиеся в народе «топтунами»:
слушатели, докладывавшие в свои инстанции. Очевидная опасность ареста
побуждала его отца Якова Самуиловича перед очередным концертом сына с
диссидентскими стихами предупреждать жену: — Готовь сухари.
До ареста дело не дошло, а предупреждения были и имели
обратный результат: даже способствовали расширению круга слушателей, переносам
концертов в самые большие залы. Ставший певцом-профессионалом артист
Ленконцерта Розенбаум в короткий срок смог расширить круг своих слушателей. Но
и в больших залах он сохранял нечто от атмосферы выступлений первооткрывателей
авторской песни — их душевного, сердечного, непосредственного контакта со
слушателями.
Это сказывалось даже в самом успехе, заключавшемся не
только в аплодисментах, цветах, подарках, как знаках благодарности;
полюбившиеся песни публика пела вместе с артистом. Подчеркивала ритм, хлопая в
такт ладошами. И, что стало тогда совсем внове, слушатели выходили на эстраду
между песнями, чтобы высказать мысли, впечатления, рожденные и песнями, и
высказываниями, которыми Розенбаум перемежал песни.
Устойчивость нервной системы сказывалась в том, что
послеконцертной бессонницей, постигающей многих артистов, не страдал: засыпал
сразу, спал долго, на следующий после концерта день сразу, без перерыва,
занимался текущими делами. То, что не получилось на концерте, чем был
недоволен, не мучая себя упреками и сожалениями, он исправлял в последующих
концертах.
Так Александр Розенбаум утверждался на концертной эстраде.
Трижды Александр Розенбаум побывал в Афганистане.
Правильнее было бы сказать — не в Афганистане, а на афганской войне. Об этом
можно было бы писать с умилением: вот ведь какой молодец — артист,
отправляющийся, чтобы, вместо больших, теплых залов, петь для солдат. Какой молодец!
Но дело в том, что для Розенбаума Афганистан стал местом не только пения,
пусть и для солдат, и даже не столько пение его туда вело, сколько иное, более
важное, главное, от чего и зависело его искусство, воздействие на людей.
По возрасту Розенбаум не мог знать войны: он родился через
шесть лет после окончания Великой Отечественной, а когда подрос, о войне судил
по книгам, как о чем-то очень страшном, но далеком: отец вспоминать о войне не
любил.
Афганская война тоже поначалу не воспринималась как повседневность.
Воспитанный в устоях советского патриотизма и оптимизма, Розенбаум избегал
сомнений в этой агрессии и даже верил в ее целесообразность.
Война затягивалась. Гробы с убитыми прибывали и в
Ленинград, о чем Розенбаум не мог не знать. Он не хотел, не мог сохранять
пассивность по отношению к этой непонятной войне, изничтожавшей в мирное
российское время молодых сынов страны. Вело туда и собственное духовное,
нравственное развитие, неотделимость его искусства от того, чем жил народ.
Когда позднее его спрашивали, почему оказался там, он отвечал: «Главное в том,
что можно назвать хэмингуэевским комплексом: потребность, необходимость,
желание испытать, проверить себя в экстремальных ситуациях и таким образом
утвердиться в себе. Большое значение имело то, что меня там ждали, просили
приехать: об этом я получал оттуда много писем, значит я там был нужен. И,
наконец, я ехал за материалом творческим. Я немало писал и пел о прошлой
войне, которую сам не пережил. Я должен был все испытать сам!».
Афганская война, таким образом, становилась формой познания
жизни, переживания событий, катаклизмов своей страны, гражданином которой он
ощущал себя, где бы он ни был, что бы ни делал. Он ехал не только концертировать,
а прежде всего для того, чтобы быть вместе с этими парнями на этой войне,
развязанной через много лет после справедливой Отечественной, после той победы,
когда казалось, что войнам положен конец.
Поначалу в Афганистан его пускать не хотели: официальные
органы требуемого разрешения не давали. Просьба им не нравилась. Они еще готовы
были терпеть и даже восхвалять поездку туда Иосифа Кобзона, но что еще там было
делать не очень надежному ленинградскому певцу с фамилией Розенбаум?
Отказывали четыре раза, пока не помог Кобзон, популярность которого и
способность к контактам охватывала правительственные верха. Он смог убедить,
что вреда Розенбаум не принесет, и разрешение было выдано. С тех пор и
подружился Розенбаум с Кобзоном напрочно, что сказывалось и в жизненных
поступках, и в творчестве.
Перед поездкой Розенбаум раздобыл и купил лекарства,
набрал письма, фото матерей, жен, детей афганских фронтовиков. Удалось немного
поучиться стрельбе, 24 часа провел за штурвалом вертолета, 48 раз прыгал с
парашютом: не хотелось ему выглядеть этаким благоприятным мирным
интеллигентом-гостем. Вышло так, что в самолете, летевшем в Герат, он оказался
рядом с Борисом Громовым — довольно молодым еще генералом — тогда командующим
40-й армией. Познакомился и с генералом Павлом Грачевым, которому в скором
времени предстояло стать министром обороны.
Генералы ожидали, что певец расположится в Кабуле, даст там
концерты, а потом уже съездит пару раз в ближайшие части и отправится домой. А
он задерживаться в Кабуле не стал. Попросился на сторожевые посты, на передовую.
С таких первых дней сложился его афганский порядок: от одного сторожевого
поста к другому: Гиндукуш, Саленг, Кандагар, Шинданн, Баграм.
Нищета, сухой песок, камень — такой была эта земля. Солнце
не грело, а сжигало: 67 градусов в Кандагаре. В сохранившихся поселениях люди
смотрели враждебно на еще одного пришельца-оккупанта. Все было чужим и чуждым.
Солдатам он не только пел так, что слушали завороженно. Он
помогал врачебными советами, перевязывал раненых, лечил: его и воспринимали
прежде всего как майора медицинской службы. Своеобразно проявлялись здесь психотерапевтические,
психологические навыки: ведь перед ним были совсем молодые ребята, изначально
крепкие, а здесь разрушенные, измученные боями в мирных селениях, рассказами
об ужасах у моджахедов. Он слышал, как в страхе солдаты вскрикивали — «мама»,
обращаясь к этой надежде, иногда словно молились, но в сердце был только протест.
И Александр, как врач, знавший, что такое смерть и не боявшийся ее, здесь
ощутил, как много ему еще следует знать и о смерти, и о жизни, об этом
всепоглощающем стремлении человека сохранить себя. Здесь вновь — и еще как —
сгодилась Розенбауму способность чутко, внимательно выслушивать,
сочувствовать, находить слова утешения. «На войне как на войне», — пелось в
одной из его афганских песен, а это значило, что и на войне люди и дружили, и
ссорились, любили, ненавидели, спасали, предавали, мучились и радовались —
здесь продолжалась жизнь:
Долюбить помешала война
И коней перепутались гривы,
Неизвестно, где Вы, неизвестно,
А дорога длинна,
И так хочется в снах
Закричать, застонать.
Изоляция от местного населения побуждала объединяться в
небольшие группы, что помогало Розенбауму устраивать как бы сеансы
психотерапии, внушая способность к быстрому восприятию суровой науки войны.
Вместо глобальных решительных действий воинских масс
преобладали отдельные вылазки. Сашу брали с собой и он пытался участвовать в
коротких набегах, преимущественно в свинцово-тяжелые темные южные ночи. Здесь
он вновь, но по-иному, чем в свои мирные врачебные дни, соприкасался с
закономерностями психики, побеждавшей трусость. Здесь обрел он новых друзей,
самоотверженных и верных, познал воинское братство. Так испытывал он самого
себя, границы своего мужества.
Правда этой губительной, жестокой войны открывалась
Розенбауму, и он переносил ее в стихи, песни, рождавшиеся тут же, на афганской
земле, и проверявшиеся сразу, в исполнении для солдат, кому адресовались.
Основной была тема солдатского братства и гибели в боях. Так сложилась одна из
лучших, самых проникновенных песен Розенбаума — «В горах Афгани», которую сразу
запели в войсках и долго еще пели, до самого конца войны, а потом дома, те, кто
уцелели, возвратились:
Ах, какого дружка потерял я в бою,
И не сорок два года назад, а вчера,
Среди гор и песков, где сжигает жара
Все вокруг,
Опаляя недетскую память мою,
Слышишь, друг...
Мой дружок,
Мы взошли
на некнижную ту высоту,
Под которой ты лег.
Ах, какого дружка потерял я в бою...
Нам проклятая пыль забивала глаза,
И горел БТР, в небе, как стрекоза,
Вертолет.
И, как голос из прошлого, выкрик:
«Вперед!» —
Словно нерв...
Оборвался до боли натянутый нерв,
И со склона пошла ему пуля навстречу
В полет».
Не всех убитых отправляли на родину. Оставляли, хоронили
тут, на чужбине...
Песок да камень,
Печальный свет чужой луны
Над головами.
—
Равняясь на Знамя!
Прощай, мой брат,
Отныне ты навеки с нами.
Прости, что ты погиб,
А я всего лишь ранен
В горах Афгани,
В Афганистане.
Война затягивалась и, возвратившись в Ленинград, Розенбаум
дал себе слово снова побывать в войсках, куда его звали, где его ждали.
Во второй поездке концертов было много. Его уже и в
Афганистане знали. Завязались добрые отношения с Громовым. «Я не расставался с
солдатами ни днем, ни ночью. Садился с ними в бронетранспортеры, летал на
самолетах, вертолетах. И на самолете, который солдаты назвали «Черным
тюльпаном» — погибшие в гробах на пути домой»:
В Афганистане,
в «Черном тюльпане»,
С водкой в стакане
Мы молча плывем
над землей.
Скорбная птица через
границу
К русским зарницам
Несет ребятишек домой.
В «Черном тюльпане»
те, кто с заданий
Едут на Родину милую
в землю залечь.
В отпуск бессрочный,
рваные в клочья,
Им никогда, никогда
не обнять теплых плеч...
Горы стреляют,
«Стингер» взлетает.
Если нарваться,
то парни второй
раз умрут...
Когда возвратился, Афганистан или, как коротко его называли
— Афган — продолжал преследовать Розенбаума. Три месяца почти не разговаривал,
иногда беспричинно плакал, забывался, бредил. Словно ледяной туман покрывал
то, что увидел. Что стоили все его горести по сравнению с тем, что увидел!
Пережитое побудило думать о Боге, как высшей силе. Но что был Бог, если
допускал такие ужасы для безвинных людей, если не видел правды.
Я часто просыпаюсь в тишине
От свиста пуль и визга бомб фугасных,
Мне кажется — я снова на войне,
Мне кажется — я снова на войне,
И кто — кого, пока еще неясно.
Страдания передавал песням: так складывалась цепь военных
картин, названная «Афганским циклом», куда вошли: «Черный тюльпан», «Когда я
вернусь» — вершины творчества певца-поэта. Утешением было то, что он не только
обрел в Афгане много верных друзей. На его шесть с половиной месяцев афганской
войны откликнулись, когда он возвратился, и семьи воевавших. «После песни о
«Черном тюльпане» ко мне пришла мать: «Спасибо тебе, что написал о моем
сыне... Он погиб семь лет назад — о нем никто слова не сказал». Многие письма
посылали ему — жены, родители, сестры, братья афганцев. Вот одно из таких писем:
«Там служил мой брат Эдуард. Он сообщил нам о Вашем приезде
и впечатлениях. Вы не только доставили им огромное удовольствие, но и стали
вестью о родине, чего они с нетерпением ждали. Эти ребята устали от
жестокостей, смертей. Ваши песни растопили их души. Как пишет брат, они сразу
вспомнили, что где-то есть тепло, любовь, песни. Достаточно сказать, что,
слушая Вас, эти сильные парни плакали».
Надежды на то, что Саша Розенбаум в Афгане лишь попоет и
пусть даже там постреляет, не оправдались. Он заговорил, публично, в печати,
многократно, резко: «Почему я больше трех месяцев разговаривать не мог и
плакал без причины? Любой человек, бывший на войне, повергнут на голову, любой,
единожды убивший, — нездоровый человек. Вот и получается, что в большинстве своем
наш народ болен, несчастен и обманут. Нужно было всем миром кричать, вопить,
сжигать себя, но не пускать ребят в Афганистан. Во всякой войне есть две войны
— одна, которую ведет правительство, государство, и другая — на которой воюют
солдаты, не желающие убивать. Так было и с американцами во Вьетнаме, и с
русскими в Афганистане. Об этом я и пою».
И еще резче: «Есть три Афганистана. Первый — государственный.
Это не ошибка; хуже. Разве можно назвать ошибкой то, что унесло десятки тысяч
жизней? То, что ворвалось болью в десятки тысяч семей. Это не ошибка, это —
преступление, за которое виновные должны ответить перед судом истории. Есть
другой Афганистан. Это люди, прошедшие огонь войны. Их я в обиду не дам». И
потому он не соглашается с А. Сахаровым: «Когда он сказал, что наши били по
своим, по приказу, я был в шоке. Потому что видел, как два вертолета пошли за
одним солдатом. Они знали, что их собьют, но хотели его спасти. Батальоны посылали
спасать своих людей. Нет, Андрей Дмитриевич войны не знал. Никто не должен
осуждать ветеранов этой войны».
Третьим Афганистаном названы те, «кто прошли его, его не
видя. Это Афганистан матерей, отцов, сестер, братьев, бабушек, друзей. Если,
по всем данным, через войну прошел миллион военнослужащих (не считая населения
Афганистана), то у каждого из них как минимум пятнадцать тех, кто ждал.
Значит, уже пятнадцать миллионов, переживших этот кошмар».
Розенбаум был среди тех, кто требовал прекращения войны. И,
когда наконец-то был объявлен вывод войск из Афганистана, конец бесславной
войны, Розенбаум решил, что тоже будет выходить вместе с войсками, сопровождая
их своей песней. Так и сделал.
Шли колонны, во главе с генералом Громовым. Шел и Саша
Розенбаум, и солдаты подхватывали за певцом его военные и мирные песни.
Дома Сашу Розенбаума приняли в афганское братство.
Теперь он разделял мирные невзгоды тех, кого называли
афганцами, возмущался пренебрежением к их нуждам. Обивал чиновничьи пороги,
добиваясь квартир, инвалидных колясок, пособий для вдов. Через печать
многократно обращался к общественности, сетуя, что «ребята нередко встречаются
с равнодушием, порой с откровенной враждебностью, даже если они искалечены,
если измучены духовно. Меня такое отношение до глубины души возмущает. Вы
представьте себе, в каком состоянии они возвращаются: в их сознании еще
грохочут взрывы, падают залитые кровью товарищи, еще живо страшное напряжение
близости смерти... Они заслуживают милосердия, того, чтобы мы вникли в их
боль... Поверьте, все афганцы носят в себе боль. И совсем дико, что инвалидам
предоставляют низкие пособия, то, что на работу афганцев берут неохотно. Многое
вызывает возмущение... Их судьбы — это их горе, и мы обязаны воздать каждому
за все. Ведь эти раны долго будут кровоточить. Они покалечены властью. Их
отправили на преступную войну, забрали здоровье, молодость. И хотя бы сказали
— ребята, простите. С людьми произошло нечто страшное. Они все покалечены
властью. Я на концертах об этом говорю, стыжу, призываю опомниться...».
Чтобы обратить внимание на афганцев, он говорил даже через
прессу о том, что некоторые хотели бы вернуться в Афганистан. «Не на войну, а к
тем отношениям между людьми, которые сложились там: без рутины, лизоблюдства,
взяточничества. К царившей там дружбе — от товарищей по взводу до командиров.
Были там люди плохие, жалкие, были. Но не они определяли облик нашей армии».
Нет концерта Розенбаума, на котором не было бы афганцев:
ведь выступает их друг.
В июле 1996 года состоялся необычный юбилей: было отмечено
десятилетие песни-реквиема «Монолог пилота Черного тюльпана» — о Кандагаре,
жертвах войны. Весь зал стоя слушал песню — о героях, «которым в 20 лет могилы
роют». Ее воспринимали как песню и о Чеченской войне — еще одной трагедии
поколения.
Участие Розенбаума в афганской войне — то, что он там не
только пел, но и стрелял, убивал, лечил, пережил войну как бы изнутри, со
многими ее сторонами, обнажающими людей, сыграло в его жизни роль решающую.
Оглядываясь, он сам признавался: «Об Афгане никогда, ни на секунду не
пожалел. Счастлив, что хватило мужества. Шесть с половиной месяцев, проведенные
в Афганистане, это, учитывая сдвинутые там мозги, примерно шесть лет». Переломных.
Утвердивших волю, смелость, широту охвата людей и жизни, веру в то, что его
искусство необходимо, независимость в поступках, лишениях. Пережитое,
увиденное на этой чужой земле, народ которой стал жертвой властолюбивых
политиков, близкое соприкосновение с армейскими установками в этих необычных
условиях подняли на новую ступень общественное сознание Розенбаума. Ощущение
фронтового братства, слияния людей перед лицом смерти навсегда избавило его от
опасности цинизма и скепсиса, порожденных советской действительностью.
Он полюбил армию, как форму человеческой всеобщности, как
бы ставил себя в ее рядах, протестовал против шельмования армии и находил с ней
постоянные творческие контакты. Идеалом командира-руководителя стал для него
генерал Борис Всеволодович Громов. Познав на личном опыте цену жизни, он
становится особенно жадным к ее различным проявлениям, к силе не только
нравственной, но и физической. Давнишнее увлечение боксом дополняется таким
искусством конника, что кубанские казаки зачисляют его в свой полк. Тема
большого песенного цикла — казачья вольница, сохраненная доныне. Гордится, что
эти песни выдают за фольклорные и с удовольствием рассказывает в прессе, как
его встретили в станице Вешенской — на родине Шолохова: «Встречать меня вышла
чуть ли не вся станица. После концерта мне подарили казачий костюм, а потом
наперебой радушно приглашали в дома, угощали, чем бог послал, желали удачи,
добра».
Афган отразился на всех дальнейших песнях о войне:
тематизме, мелодической напряженности. После Афгана певец хотел быть там, где
военное прошлое будило душу: поехал в Волгоград, к Мамаеву Кургану и написал
трогательные стихи-мелодию «Красная стена» — о том, как здесь у Красной стены
встретилась старая мать с сыном, которого ждала сорок лет: «Третья строчка,
пятый столбик на кровавой той стене». Через год после Чернобыля с лужайки
аэропорта Жуляны взлетел в воздух вертолет, а в нем — Розенбаум с гитарой и
афганец Владимир Сироштан. После облета станции и минутного зависания над
саркофагом вертолет опустился на поле городского стадиона, где под открытым
небом пел и пел Розенбаум и привез оттуда букетик засушенных чернобыльских
цветов.
А когда развернулась братоубийственная война в Таджикистане,
он поехал и туда, к пограничникам, на заставы, откуда виден был и вспоминался
Афганистан. Снова он был с ребятами, рисковавшими жизнью, вспоминавшими тех,
кто погиб на таджикской земле. Снова задавал себе вопросы: почему, как такое
могло случиться?
Пережив Афган, а потом и Таджикистан, он все теснее
связывает творчество с политикой, с экономическими бедами страны, рожденными
так называемой перестройкой.
«ВЕЛИКИЙ ГОРОД»
Чтобы познакомиться с Розенбаумом, меня пригласили в его
офис, продиктовав адрес — Владимирской проспект, дом 9 и объяснили, как туда
проехать. В молодости я долго жила в этом районе и знала, что по этому адресу
в доме, который мне столь подробно растолковали, издавна помещался трест
похоронного обслуживания. Но при чем здесь Розенбаум?
Выкатившись из станции метро «Владимирская» и подойдя к
дому № 9, обнаружила, что в отремонтированном, покрашенном, ставшим очень
народным доме помещается... ресторан с громким названием «Белла-Лионе», а
справа — дверь в офис, где охрана проверила мое приглашение, а секретарша
мгновенно провела в кабинет, куда вот-вот должен был прийти Розенбаум.
Начало было непривычным для музыканта старшего поколения,
никогда прежде не связывавшего ресторан и бизнес с высоким искусством.
Правда, встреча, знакомство, разговор никакого бизнеса не
касались: речь шла о песнях Розенбаума. Но естественное любопытство к
«ресторанному офису» меня не покидало и обострилось, когда я прочитала в одной
из карточек: «А. Я. Розенбаум — вице-президент Акционерного общества «Великий
город». Президент — Е. В. Купсин. Секретарь — Наталья Буданова» — та самая
приветливая Наташа, которую Розенбаум отрекомендовал как человека, изучающего
его творчество, собирающего материалы о нем.
Так для чего же ему, популярному певцу, этакое
вице-президентство? Почему он вдруг оказался в столь необычном для себя
сообществе, вроде бы к искусству отношения не имевшим? Неужто решил добавить к
своим двум благородным профессиям еще и третью, к которой советские люди
привыкли относиться без почтения? И в чем может заключаться для него
руководящая функция? Что дает?
Ответы на эти вопросы искала в ряде причин и факторах
разного характера.
Так называемая перестройка лишила культуру средств, низвела
ее деятелей до бедности, сделала прямо зависимыми от богатеев, милостиво
вынимавших подмогу из своих тугих кошельков.
Розенбаум не был чужд тому, что называют зарабатыванием
денег, и даже для того времени, когда самого термина «зарабатывание» как бы
стеснялись, рассказывая в прессе о своей жизни, возмущался тем, что называл
«привычным разгильдяйством». «Нас же не учат зарабатывать деньги. Мы и не
хотели их зарабатывать. Проще, чтобы все было как есть. А я, работая на «Скорой»,
обеспечивал семью, «выколачивая» сутками... Не хватает денег — значит, нужно
идти грузить машины, туда, где будут платить, словом, делать все, чтобы семья
ощущала в тебе мужчину. Мои жена и дочь всегда видели, что их кормилец тратит
все время на то, чтобы заработать деньги. Не как скупердяй, а на платье,
книги, пластинки, на красивую бутылку португальского портвейна, покупка
которого была для меня с женой праздником».
Он, конечно, замечал, что по сравнению с «застойным»
временем, когда слово «бизнес» было ругательным, теперь занятие бизнесом
становилось знаком энергии, гибкости. К бизнесу потянулись люди разных
специальностей, открывая в себе таланты предпринимателей, финансистов,
торговцев. Выдающимся бизнесменом стал приятель Розенбаума Иосиф Кобзон,
успешно сочетавший пение с предпринимательством. Человек дела, он посчитал
возможным реальное участие в экономике, которое должно было выразиться не в
речах и прожектах, а в предприимчивости, еще недавно, при коммунистическом
правлении, считавшейся не достоинством, а пороком. Его пример влиял на
Розенбаума.
Известно, что способности предков всегда в той или иной
мере проявляются в последующих поколениях. Возможно, что купеческие
организаторские таланты Миляевых и совсем близкая по времени торговая работа
Самуила Розенбаума тоже ждали своего часа, чтобы хотя бы до некоторой степени
обнаружиться в Саше Розенбауме — человеке другой эпохи, профессии, вкусов.
Проверяя предположения, обратилась к Розенбауму, заготовив
ряд вопросов. И услышала разъяснение прямое, точное, в чем-то и не совсем
обычное, но оказавшееся логичным и убедительным.
А дело было так: «Когда советская империя развалилась,
творческие работники оказались предоставленными сами себе. Семьдесят лет нас,
артистов, «продавало» государство: хоть и гроши, но платило, организовывало
концерты. Мы входили в систему. А система лопнула. Ленконцерт развалился. На
какое-то время пристроился в Союзтеатр. Я остался без «крыши», а концерты
требовали организаторских усилий, к чему приспособлен не был. Кто мог меня
продавать?
И тут подоспело предложение Жени Купсина. Он рассказал о
том, что возглавит акционерное общество, которое организовывают не коммерсанты,
а инженеры, желавшие работать в конструкторских бюро, на заводах, но там все
рушилось и никому их энтузиазм не был нужен. Вот и стали акционерами общества,
куда зовут людей инициативных, деятельных, смелых.
— Чем же собирались заняться?
— Изделиями из металла. Работой с металлом. Этим взялся
руководить инженер Вячеслав Рутштейн. Операциями в порту, отправкой оттуда
грузов занимались несколько акционеров. Собирались открыть ресторан.
— А Вы?
— Я должен был «внести» в дело свой голос. Моим бизнесом
становилась, грубо говоря, моя глотка. «Великий город» с моим участием
обращался к шоу-бизнесу, весьма развитому и прибыльному за рубежом, а у нас
становившемся подчас местом деятельности людей случайных, недобросовестных.
— И Вы решились?
— Я колебался, но решило то, что Женя Купсин знал мое
искусство, понимал и любил музыку, с его женой Беллой Купейной я подружился
еще в «Ленконцерте», где Купсина была воспитана легендарным директором-распорядителем
Григорием Шубом, сделавшим работу администратора наукой и искусством. Я
решился. И вышло, что особенно кардинальных перемен в моей жизни и не произошло.
Я пел. Давал концерты, которые организовывала Белла
Купсина. Помогал в устройстве ресторана, небольшого, с итальянской кухней и
фортепианной музыкой.
Число концертов разрасталось, с приглашением во многие
города. И тогда сформировали концертный отдел. Я стал его художественным
руководителем, Белла Купсина — директором-продюсером, администраторами
пригласили Раису Симонову, когда-то открывшую мне дорогу концертной
деятельности, Игоря Портнова, секретарем стала Наташа Буданова.
Общая дружная работа помогала людям раскрывать свои способности.
Как пример, Розенбаум называет ту же Беллу Купсину, ставшую
талантливым продюсером. Всегда склонный к обобщениям, он в статье о Купейной на
ее примере формулирует тип продюсера, каким он сложился в рамках «Великого
города» — творческий продюсер: «Продюсер тот, кто может дать совет, определить
стратегию, кто прорабатывает крупные проекты, отвечает за них, может сказать
либо «да», либо «нет» и в какие-то моменты я должен подчиниться Белле
Михайловне, ибо доверяю своему продюсеру, его опыту, его интуиции. Любой
проект Розенбаума — наполовину мой и наполовину Беллы Михайловны. Она не только
мой продюсер, она мой друг и творческий единомышленник».
Условия общества «Великий город» помогли устойчивости того
небольшого коллектива, который непосредственно участвовал в концертах:
талантливый аранжировщик Александр Алексеев, обладающий удивительным чувством
ритма и тембра, ансамбль Жемчужных, звукорежиссер Виталий Роткович.
Автоводитель Григорий Воздроганов, доставляя Розенбаума и его администраторов в
любое место города, помогает экономить время, силы.
Таким образом, в рамках «Великого города» условия для
исполнительской деятельности Розенбаума сложились весьма благоприятными,
похожими на условия знаменитых мировых звезд эстрады.
Как вице-президент, он участвует в обсуждении и вопросов,
далеких музыке: «Я в них не понимаю. Но я понимаю людей, их нужды.
Мои странствия по России и зарубежным странам, мои «Афган»
и Таджикистан приобщают меня к жизни во многих ее проявлениях, далеких
бизнесу. Я как бы советник бизнесменов, мыслящий другими категориями. И, если
дело мне кажется полезным, я могу «открыть двери» в те инстанции, от которых
зависят решения и деятели которых не знают «Великий город», но знают мое
искусство».
Утвердившись, окрепнув материально, «Великий город» и его
концертный отдел разворачивают по примеру русских меценатов широкую
благотворительность: двенадцать стипендий по четверть миллиона рублей в месяц
для студентов университета, одежда, музыкальные инструменты для воспитанников
детских домов, подготовка спортсменов общества «Макаби». И помощь деятелям
искусства, в том числе театру имени Вл. Маяковского, Е. Образцовой, В.
Спивакову в разных объемах, формах: деньги, организация концертов, питание в
ресторане «Белла Лионе».
Розенбаум дает благотворительных концертов больше, чем
любой из его именитых коллег: в 1991 году, например, целую неделю пел в
столичном концертном зале «Россия», отчисляя весь гонорар в фонды помощи
жертвам бандитизма, пояснял цель — «привлечь внимание к той кошмарной
ситуации, когда люди запросто убивают друг друга только потому, что они —
разной национальности или разных политических воззрений». И еще о своей
благотворительности: «Кто же выступит в ремесленных училищах? В войсковых частях,
в колонии? Почему-то этого не делают Пугачева или Гребенщиков. Я их не осуждаю
— значит, им это не нужно. А мне — нужно. Не все же деньгами измерять, да надо
и понимать — с кого можно взять, а кто рад бы — да не может».
Таким образом, в рамках и возможностях «Великого города»
то, что Розенбаум делал для «афганцев», помогая им врасти в мирную жизнь,
получает продолжение, охватывая и других людей, другие области общественной
жизни. Это доставляет удовлетворение своей не только творческой полезности.
В сфере творческой Розенбаума не покидает стремление к
расширению форм деятельности: в этом хочет следовать примеру Святослава
Рихтера с его «Декабрьскими вечерами», обновлявшими концертную систему,
Мстислава Ростроповича — организатора Союза виолончелистов. Нетерпеливая
огромная энергия Розенбаума требует выхода в коллективных формах творчества. «Я
считал и считаю, что могу и в состоянии поделиться своими мыслями». Он стремится
объединить коллег — певцов, артистов, но не в привычные клубы, а в специальной
творческой мастерской Розенбаума, где обсуждались и решались бы на высоком,
профессиональном уровне самые насущные творческие проблемы, составлялись и
выносились на общественный суд новые программы, велась бы разработка теории,
истории современной отечественной песни.
Накапливал средства, сбереженные от своих концертов, он
подыскивает помещения, сотрудников, которые были бы соратниками. Еще
в 1988 году совместно с известным актером Михаилом Боярским попытались
организовать театр «Бенефис», как хозрасчетную студию. Подобрали директора,
заместителя, поначалу заключили контракт с певцом Валерием Леонтьевым, с
рок-группой «Кино» и Виктором Цоем; Аркадий Вайнер согласился написать для
«Бенефиса» пьесу. Было определено, что значительная часть прибыли пойдет на
дополнительные выплаты исполнителям с учетом степени их трудового участия в
«Бенефисе». Пообещали выделить «Бенефису» здание на Мойке и было спланировано
уже к осени 1990 года здание отремонтировать, театр открыть.
Творческого содружества Боярского и Розенбаума не
получилось. Упорный и упрямый Розенбаум однако не сдался и уже весной 1989
года, на этот раз через объединение «Союзтеатр» и не в Ленинграде, а в Москве,
в помещении Театра драмы и комедии К. С. Станиславского открыл «Творческую мастерскую
Александра Розенбаума». Не переезжая в Москву, ездил туда из Ленинграда, план
задумал обширный: создание музыкальных спектаклей по русским и восточным
мотивам, постановку своей эстрадной оперы, а, вернее, одноактной фольклорной
сюиты «Блаженные картинки» с песнями «Ярмарка», «Бессонница», «Жизнь на грош,
как кувшин расколотый», «Кистень», «Сцена облавы», «Мои раны не болят», «Плач
матери», «Песня отрока», «Песня о Вере», «Хоровод». В сюите рассказывалось о
том, как во времена Ивана Грозного и Малюты Скуратова, который был обозначен,
как «Министр госбезопасности», человек, соорудив себе крылья, прыгнул с
колокольни и как его за это убили. Наметил репетиционный план
театрализованного представления по «Одесским рассказам» Исаака Бабеля с
исполнением давнишнего песенного «одесского цикла». Пресса объявила, что
мастерскую поддержат популярные артисты Олег Табаков, Валентин Гафт, Михаил
Жванецкий, Вениамин Смехов, Леонид Филатов. Позвал в творческую мастерскую
челябинского певца-поэта Олега Митяева, считая, что у него оригинальное
музыкальное мышление, и опубликовал статью о нем. Удалось привлечь к
сотрудничеству известного американского пианиста и композитора Уоррена Вульфа
и даже провести совместный концерт с режиссурой американца Джона Алена. Но и
это дело в конце концов не удержалось.
«Великий город» воспринимает и в этом плане как надежду.
По-прежнему просит инстанции выделения помещения с обязательством его
отремонтировать. На эту тему публикует гневное интервью: «700 домов, поставленных
на капитальный ремонт», разрушаются, а мне восстановить хотя бы один дом не
дают».
Связанное с участием в «Великом городе» столкновение с
чиновничьей косностью, коррупцией, циничным равнодушием к людским судьбам,
сопротивление власть имущих бескорыстной инициативе тоже влияют на общественные
позиции артиста, его отношение к нынешней ситуации в стране, к ее
руководителям. Об этом не раз резко говорит в прессе, высказывается с эстрады,
в песнях:
Доктор, почему так,
сложилась жизнь
В гребаной моей стране?
Что Генштаб, что МУР —
по уши во лжи.
И главный врач не верит мне.
Что-то здесь не так:
бинты кровят по ночам,
Санитары в морду норовят
дать врачам.
Из домов своих народ
бежит кто куда.
Русские — к жидам,
к речке Иордан.
...Члены Политбюро
крестятся в церквях
И ездят в Мекку на хадж.
А Бога не смутил их
партийный стаж.
Где-то раскопали, говорят,
кости царя.
Да от стыда у умных психов
щеки горят!
И мне на ЭКГ сказал
последний дурак:
«Что-то здесь не так...
Что-то здесь не так...».
«Из нынешних болтунов я никому не верю: ни правым, ни
левым, ни красным, ни желтым... Все лгуны, все дерутся за власть, наплевав на
народ. Вы забыли, кем был Ельцин?.. А сегодня гений перестройки. И все кричат:
«Ельцин! Ельцин!» Забыли, кем был Горбачев? Все кричат: «Горби». А он?..».
Такие публичные высказывания, в сущности, делают Розенбаума
своеобразным диссидентом 80—90-х годов. И вновь высказывают не раз публично, в
прессе вопрос, почему же Розенбаум не эмигрирует на Запад, в США, где мог бы и
материально весьма преуспеть. Он многократно и категорически отвечает: «Я не
уеду — ни из Питера, ни из России... Я хочу нормальной страны. Я не хочу, чтобы
она делала все, чтобы выкинуть меня и дочь за ее пределы. Я не уеду».
Не без насмешки и горечи он пишет о тех деятелях культуры,
спорта, которые бегут за любыми контрактами на Запад: «Посланцы российского
футбола наплевали на Отчизну, ударив по «бездорожью и разгильдяйству» футбольных
функционеров своими контрактами времен развитой перестройки:
Я знавал по жизни Эдика Стрельцова,
И так думаю, что дал бы он в лицо вам...».
Досталось и блистательным «Виртуозам Москвы», которые «с
непонятным их сердцам воодушевлением трудятся на ниве симфонизма в испанском
Урюпинске, прославляя страну матадоров и бакских экстремистов, а наша филармоническая
Россия со своими высокоинтеллектуальными бизнесменами спонсирует колоссальные
средства в гастроли вышедших в тираж зарубежных звезд и собственных супер-звезд
районного масштаба».
История болезни тяжела, течение стремительное:
Вот вы спросите: А ты, ты что делаешь?
А я так, граждане, скажу: «Наболело ведь!»
Но делом нужно заниматься, делом,
И драться за него со светом всем,
Гораздо легче в кресло бросить тело
И рассуждать о сложности проблем.
Работа в «Великом городе» становится, в сущности, одной из
форм участия? в обновлении. Но главное — песня, стих, слово, которые беспощадно
открывают правду и направляют людей к истинному созиданию с верой, выраженной
Розенбаумом просто: «Россия — великая страна, и она обязательно должна
состояться... Только бы кровь не пролилась ручьем, а то в ней все опять
захлебнется».
«СУДЬБА НЕ ПРОСТАЯ, ДРУГОЙ НЕ ХОЧУ...»
К середине восьмидесятых Розенбаум мог жить, по выражению
Солженицына «удоволенным». Он не только победил непризнание. Его популярность
нарастала: творчество разворачивалось и находило все более широкий отклик. Его
можно было отнести к артистам весьма преуспевающим. К 1988 году тиражи
пластинок мастеров эстрады были зафиксированы
в такой последовательности: у Аллы
Пугачевой — 15 миллионов, у Александра Розенбаума — 10 миллионов, у Валерия Леонтьева — 5
миллионов. В том же году к 50-летию Высоцкого
провели опрос популярности отдельных песен: Розенбаум с циклом «Мои
дворы» занял четвертое место,
с песней «Нарисуйте мне дом» — десятое, а чуть позже диск «Эпитафия» возглавил
таблицу популярности записей, опередив даже записи А. Пугачевой. Она в своем
журнале «Алла», опубликовав
своеобразный рейтинг
русскоязычных эстрадных артистов России,
отвела Розенбауму место
после Булата Окуджавы, а среди
пятидесяти петербургских
певцов Розенбаум оказался
первым, опередив Эдиту Пьеху
и Бориса Гребенщикова. Самостоятельную ценность его дисков доказала публикация сборника с
многозначительным
заголовком «Белая птица
удачи». Его песни включают в свой репертуар ряд
эстрадных исполнителей: И. Кобзон, Л.
Лещенко, И. Понаровская, Михаил Шафутинский (выпускающий даже альбом «Спасибо, Саша Розенбаум»), позднее — Филипп Киркоров.
Появлялись, правда, рецидивы шельмования, злобные
инсинуации, попытки представить его чуть ли не агентом ЦРУ, ФБР. Так, весной
1985 года концерты в Киеве вызвали статью в украинской газете «Молодая
гвардия», в которой утверждалось: «Заказчики этой музыки известны — ЦРУ, ФБР...
Подобные «таланты» нашим идеологическим противникам необходимы»2, Розенбаум обвинялся в жадности. Как на
агента ЦРУ был послан на него донос в КГБ. Что его спасло от наказания?
Большой опасностью стала настигшая его личная беда,
распространенная в России: пьянство. Оно не было вызвано какими-либо личными
переживаниями, выход из которых люди подчас находят в водке. У Розенбаума дело
обстояло проще. Сказались его общительность, русская традиция любое событие
отмечать рюмкой, утомительные путешествия и концерты, завершавшиеся
возлияниями. Были и причины творческие: он не то, чтобы перерабатывался, а
«пересопереживался»: ведь он пел всем сердцем, всегда песню заново воспринимая
как боль невыносимую. И бежал к алкоголю, чтобы забыться, передохнуть,
отключиться от этой сверхчувствительности.
Складывалась привычка, выходившая из-под контроля разума.
Начиналось погружение в трясину. Семья страдала, мучилась, понимая, что
скандалы не помогут. Недруги, завистники заботились, чтобы весть о пороке
певца распространялась. Друзья бросились на помощь. Кобзон даже заключил с
Розенбаумом пари: пять лет — ни грамма.
Спасли не увещевания, не пари, а собственная воля: «Я долго
как бы жил в психиатрической клинике, среди больных. И решил перейти, как
положено врачу, в ординаторскую, стать не лечимым, а лечащим. В психиатрии
есть понятие чувства критики по отношению к самому себе. Когда человек лишается
этого чувства — он болен. Меня Бог миловал. Поэтому, когда понял, что
заболеваю, увидел на себе начало хронического алкоголизма — стиснул зубы, и
все. Очень тяжко далось, но себя преодолел». Вновь, как это уже было в
Афганистане, но на этот раз в борьбе с самим собой он обрел мужество, силу
сопротивления.
Мгла
рассеялась. И жизнь,
вся энергия сконцентрировались только на деле,
совершенствовании своего искусства.
С наступлением перестройки авторская песня вышла на
свободный простор, ее клубы, фестивали
умножались, история изучалась, о Галиче выходил фильм, готовилась книга,
к Высоцкому, словно новому Христу, шли на поклонение, стихи его стали превозносить, дни рождения отмечать, как массовые праздники. Когда прежде
запретное стало общераспространенным, возникли
и большие опасности.
К 1988 году они стали настолько
очевидными, что маститый лидер Б.
Окуджава в газете «Правда» объявил,
что «авторская песня в
том понимании, в
каком она существовала, благополучно умерла».
Новые авторы, по
мнению Окуджавы, «прекрасно
играют на гитаре, умеют петь и... пишут плохие стихи ни о чем»3. Беда
песни, как считал
Окуджава, заключалась в том,
что песня стала тематически блеклой, официальной, как бы
организованной,
разлетелась исполнительски
на разных смотрах, клубных встречах, официально
контролируемых. Чтобы возродиться, в
песне, по мнению Окуджавы, наряду с политикой, «главными должны быть вопросы: кто мы, что мы, во имя чего, имеем ли право?4». и требовал: «Если авторская песня
имеет прямое отношение к литературе, к поэзии, и спрос с нее должен быть такой
же — серьезный и по высокому счету»5.
Несмотря на достигнутые успехи, перед Розенбаумом тоже
возникала опасность штампов, «прирученности», идеологической покорности,
самоповторений, эксплуатации успеха, остановки на ремесле.
О чем писать и петь? Что нести народу? Как избежать
примитивного упоения призрачным обновлением и, вместе с тем, не впасть в
ставший привычным критицизм? — Эти вопросы остро стояли перед популярным
певцом. Прежде всего следовало настойчиво и самокритично, без самообольщений и
уступок определять круг тем, близких людям восьмидесятых, разрабатывать в
яркой стихотворной форме и обогащать свою, индивидуальную манеру, форму
музыкального воплощения.
Поиски тематизма представляли особенно большие трудности,
даже по сравнению с годами гонений. Свобода имела оборотные стороны. Следовало
противостоять распространявшейся моде на детективы, пропаганде секса, ужасов,
авантюризма, профанации истории, избежать разрыва с реальным положением вещей,
не подчиниться крену в недавно запрещенную поэзию, с отходом от собственного
творчества. Должны были появиться стихи, передававшие, обогащавшие наступившие
перемены жизни, помогавшие преодолеть ее трудности, найти ответ на сомнения,
обрести утерянную веру.
При многообразии тематизма, Розенбаум овладевает талантом
оратора. Наблюдения становятся все более целенаправленными. Свершается все
более требовательная «разведка тем», с выходом в общественные сферы, в психологию.
Из творчества исключается скепсис, ирония, покорность судьбе. Нет и надежд
лишь на внешние спасительные силы: они в самом человеке, в его вечных
свойствах, неизменно возрождающихся в самых тяжелых обстоятельствах. В
сущности, продолжая то, к чему стремились, что делали Высоцкий, Галич и их
последователи, он старается создать песенную летопись этого времени — историю
не только событий, а человеческих сердец.
Воплощается тема памяти, протест против забвения великого
прошлого, всепрощения:
А может, не было войны,
И людям все это приснилось:
Опустошенная земля,
Расстрелы и концлагеря,
Хатынь и братские могилы?
А может, не было войны,
И у отца с рожденья шрамы,
Никто от пули не погиб,
И не всплывал над миром гриб,
И не боялась чья-то мама?
А может, не было войны,
И мир ее себе придумал.
...Но почему же старики
Так плачут в мае от тоски?
Как поясняет Розенбаум, «военная тема это и отрицание
войны будущей. Неприятие песен-лозунгов». «Я гражданин страны, пережившей
гибель миллионов в войне. Если хотите, я стараюсь песней пугать людей. Да,
пугать. Если человек постиг, что, начнись война, она будет в его доме, пеплом
его матери будут удобрять поля, его дочь будет изнасилована и растерзана,
смерть страшная придет к нему самому, такой человек сделает все, чтобы не
допустить войны. Я отец, и хочу, чтобы моя дочь жила под мирным небом...
Война для меня — это боль. На этой-то боли и любви к дочери и замешаны песни о
войне».
Умножается, углубляется тема Ленинграда — это не повторение
воспетого Соловьевым-Седым, а свой Ленинград, совсем домашний и великий,
родной, бесконечно любимый. О его духе свободы поется в песне о декабристах, о
красоте — в песне о белых ночах. Удивительная теплота, трепетная
привязанность в песнях «О тихих дворах», о соленых балтийских ветрах: гимн
городу сердца, судьбы, жизни.
Я люблю возвращаться в свой город
нежданно, под вечер,
Продираясь сквозь толпы
знакомых сплошных облаков,
И на летное поле спускаться, милея от встречи,
Захлебнувшись прохладой
соленых балтийских ветров...
Тематизм заметно расширяют поездки по стране, многообразие
человеческих общений. Беспрерывные концертные странствия позволяют расширить
сюжетно-географический спектр тематики.
В стихах возрастает обращение, к анализу самого себя, к
исповеди, лирической открытости. На смену картинам быта часто приходят стихи
настроений, мечтаний, душевных сомнений — тот колорит, который позволяет
считать зрелого Розенбаума романтиком.
Укрупняется форма стиха. Создаются циклы. Когда готовилась
эта книга, Розенбаум заканчивал цикл о любви, для компакт-диска под названием
«На плантациях любви». Вот еще некоторые названия, отражающие темы стихов этого
периода: «Простите мне», «Реквием», «Позднее раскаяние», «Коротка наша жизнь»,
«Прости-прощай», «Воспоминание о будущем», «Тебе», «Мы все поймем, да что там
говорить».
Жажда тематического обогащения привела Розенбаума к
мелодиям не только на собственные стихи и не только на рифмованные тексты: он
пишет нечто среднее между стихом и прозой — своего рода свободный стих,
нерифмованный, но с гибким ритмом, направляющимся к музыке.
В концерты все чаще включаются и собственные прозаические
отрывки — зарисовки-размышления. Постигается тот уровень стиха, когда как и у
Галича, «образность и лиризм поэзии сочетаются воедино с эпичностью прозы, и с
динамичной сюжетностью драматургии, и с мудростью и остротой высокой
публицистики»6. Возникает особый стихотворный
жанр — сочетание поэзии, прозы, публицистики.
Такие стихи невозможно было соорудить быстро, лихорадочно,
со спешкой: стихотворение о Бабьем Яре созревало пять лет и записалось только
после посещения Бабьего Яра.
Стих шлифуется и, что особенно важно, изначально как бы
омузыкаливается. «Мне стих без музыки так редко удается», — признается
поэт-песенник в стихотворении, которое можно считать программным:
«Я должен слышать музыку стихов.
Я должен чувствовать мотив моей души,
Слова без музыки мертвы в моем искусстве,
Как без солдата мертв окопный бруствер —
Один он никого не устрашит.
Как надо понимать звучанье фраз:
Где крикнуть, где шепнуть на
верной ноте?
Стихи и музыка, вы песня — плоть
от плоти!
Стихи и музыка — не разделяю вас!
И дальше, декларируя уже приоритет музыки, поэт-песенник
провозглашает:
Я в каждом такте должен прочитать
Стихотворение, написанное в
звуках,
И различать раздумье, радость,
муку,
И в нотах этих чувства записать.
Считая, что его музыкальное образование, умения, опыт
позволяют усовершенствовать, как бы профессионализировать авторскую песню,
Розенбаум решал задачу отнюдь не новую, возникавшую еще на заре жанра, когда
Высоцкий объяснял: «это не песня, это стихи, положенные на ритмическую
основу», Галич говорил не о мелодизме, а «почти разговорной интонации», которая
подслушивалась в повседневном быту и становилась словно бы довеском к стиху. В
таком стиле, свойственном и Булату Окуджаве, был полемический смысл:
противопоставить песню той, которая отражала жизнь приглаженно, с красивыми
мелодиями и требовала профессиональности певческих голосов.
Разговорный стиль новой песни вначале обуславливался и ее
сатирической направленностью. Если и проявлялись в таких песнях классические
музыкальные интонации, то как пародийные коллажи, что особенно любил Галич. Пародирование
распространялось и на классические жанры: и у Галича, и у Окуджавы были
псевдо-баллады, псевдоромансы, псевдо-вальсы. Опасность скудости, однотипных
формул, одной лишь декламационной устремленности была налицо, и Розенбаум хочет
отойти от прошлого, когда в авторской песне музыка использовалась «главным
образом в качестве вспомогательного средства реализации стиха, сопровождающего
стих аккомпанемента»7.
Задача заключалась в том, чтобы, не потеряв оригинальности
стиха, придать ему яркую музыкальную формулу, которая бы усиливала
воздействие. Это, в сущности, понимал еще Галич, призывая придать жанру
«дополнительные новые краски».
Розенбаум определяет четко: «Есть пять критериев, без
которых песня невозможна. Это хорошие стихи, профессиональная музыка, внешний
облик артиста, соответствующий его манере, игра на инструменте (если он есть)
и, конечно, голос».
Розенбаум отходит от декламационности, речитативности,
концентрирует усилия на мелодизме, распеве, что было для него, как исполнителя,
при его вокальных данных, довольно смело. Но он уже знал, понимал по опыту
великих Леонида Утесова, Клавдии Шульженко, что сама по себе красота голоса в
эстрадном жанре успеха еще не решает.
Непосредственно помогла ему дружба с Иосифом Кобзоном.
Выдающийся исполнитель песен, которые получал от талантливых композиторов,
мастер широкого песенного мелодизма, сложившегося в советской музыке, Кобзон,
вместе с тем обладал многими «секретами» эстрадного воздействия, и Розенбаум
это воспринимал, усваивал.
У него, как и у Кобзона, именно музыка, мелодизм,
песенность выходили на первый, господствующий план, чего не было ни у Галича,
ни у Высоцкого. Ощутив, что великий этап авторской песни закончился со смертью
Высоцкого, Галича, с наступлением перемен в жизни страны, что сила высокого
дилетантизма, основанного на искусстве самоотдачи и не отличавшегося высоким
уровнем музыки, воздействовать уже не могла, Розенбаум поднимает авторскую
песню на новую ступень, прежде всего в музыкальности, мелодизме.
Перенос рока на русскую почву Розенбаум отрицает: «Когда
тамбовские мальчики делают из себя мальчиков из Гарлема, это смешно. Меня
интересуют песни своей земли. Я хочу разговаривать с людьми. На русском языке.
А это подразумевает и русскую мелодию». Омузыкаливание стиха достигается рядом
характерных приемов. Соответственно своему голосу он ведет мелодию на небольшом
диапазоне, но распевает отдельные узловые слова, даже слоги, искусно использует
паузы не только в естественных стихотворных цезурах, но и неожиданно, резко
ломая стих с помощью музыки. Умножаются модуляции как средство эмоционального
воздействия. Обогащается ритмическая сторона: чуткое синкопирование, растяжки,
ферматы, неожиданные ритмические перебивы освежают образ. Обостряются кульминации,
с разнообразием акцентировки. Многие песни заканчиваются не тоникой, а
вопросом, срывом, нередки и распевы на возгласах — «ой», как это свойственно
еврейским напевам. В добрых песнях-монологах слышны отзвуки и классической
романсной лирики. Иногда заметны элементы ариозности. Однокрасочности нет:
радость неотделима от грусти, веселье — от боли. Помимо гитары, фортепиано,
синтезатора, инструментальных ансамблей Розенбаум поет и в сопровождении
духовых оркестров, причем большого состава, играющих по оркестровке, никогда
не заглушающей певца.
Не выпадают из стиля песни и эпизодические включения в нее
танцовщиков характерного плана, с движениями, иллюстрирующими музыкальный
образ.
Примечательно, что как раз у Розенбаума до некоторой
степени реализуется идея А. Н. Скрябина о цветомузыке, то есть соответствиях
восприятия музыки и цвета. Бывают концерты, когда почти каждую песню
Розенбаума сопровождает особая цветовая гамма, достигаемая с помощью
прожекторов и других технических устройств.
Возрастает место импровизации. Издавна склонный к
тщательной многочасовой репетиционной подготовке, к точности общего плана и
каждого номера концерта, Розенбаум с обретением уверенности допускает
отступления, возникающие под влиянием настроения, отклика слушателей, токов
между артистом и залом, когда концерт всегда диалог, с обменом мыслями,
разговорами.
Розенбаум — актер по природе, с органичной способностью к
перевоплощению, режиссирует песню, создавая своего рода театр одного актера. По
его признанию, «работа до конца на сцене, выдача нагора всего себя», — вот
главное. Как писала одна из слушательниц, «когда поет Розенбаум, мы ощущаем
такую безжалостную самоотдачу, такое распахнутое до конца, до дна самовыражение, такой
порыв к людям в зале, что порой делается за него даже боязно... такой способ
существования на сцене не может оставить спокойным всякого слушающего.
Равнодушие противоестественно, когда на слушателя обрушивается такой высокий
вольтаж исполнительства! Только у Высоцкого встречалась такая сжигающая
самоотдача».
Стиль исполнения учитывает расширение круга слушателей и
мест выступлений. 9 мая 1995 года Розенбаума на Дворцовой площади Петербурга
слушали 200 тысяч человек. В память войны он поставил за правило 9 мая ежегодно
в День Победы обязательно выступать в самых больших залах или на площадях
вместе с оркестрами.
Концертные формы, стиль Розенбаума привлекают внимание
весьма известных музыкантов, исполняющих серьезную музыку и далеких эстраде.
Им, в частности, заинтересовался Мстислав Ростропович и не исключено, что
будут найдены какие-то формы сочетания его инструментализма и песенной эстрады.
Песенным профессионализмом творческая жизнь не ограничивается.
Его актерские данные замечают режиссеры кино и приглашают для участия в
фильмах. Собственно, это не было открытием: в кино успешно снимался Ю. Визбор,
а В. Высоцкий достиг в этой области результатов еще более значимых, чем в
театре. Кинодебют А. Розенбаума был очень осторожным: «Я впервые снялся у
Стефановича «Начни сначала». Лицо мое появилось на экране ровно на 2 секунды».
Большой резонанс вызвал двухсерийный фильм «Побег на край света», где Розенбаум
сыграл одну из основных ролей — Орея-певца, бунтаря, причем внес в этот образ
свои дополнения, краски: режиссер фильма А. Майоров писал, что «мало кого
знает из актеров, кто так активно работал бы над ролью, так активно «доставал»
бы режиссера, предлагая свою концепцию, примеряя на себя одежды героя. Здесь
явно ощущается личность». Для фильма Розенбаум написал несколько песен,
которые сам и пел по ходу действия. Удача этого выхода Розенбаума в еще одну
творческую сферу умножила кинопредложения, появилась возможность отбора фильмов,
и Розенбаум снялся в кинофильмах «Бессонница», «Друг», причем вновь с большой
актерской инициативой, выходившей за режиссерские рамки: в фильме «Чтобы
выжить» режиссера В. Плоткина решился даже почти полностью «перекроить» роль.
Хотелось, чтобы герой был живым, а значит сложным. «Мой Джафар желал всем
добра, но от отчаяния методы были страшные».
Отбор ролей происходит у Розенбаума по одному принципу.
Можно сказать, что он не актерствует, и даже не перевоплощается. Играет людей
незаурядных, мужественных; их схватки с подлостью, преодоления — в этом смысле
он в кино, как и в песне, воплощает в известной мере самого себя, и фильмы
становятся еще одной формой исповеди,
Его искусство пропагандирует телевидение, умножаются число
и тематика пластинок, компакт-дисков, тематических альбомов: «Эпитафия»,
«Дорога длиной в жизнь», «Ностальгия», «Казачьи песни», «Вялотекущая импровизация»,
«Горячая десятка», «Гоп-стоп», «Вальс-бостон», «Новые песни», «Памяти Аркадия
Северного», «Розовый жемчуг», «Анафема».
В Петербурге его основной зал ныне — Октябрьский, на четыре
тысячи мест. Пожалуй, он остался единственным артистом, кто решается петь здесь
целый концерт только из своих песен.
Интересно наблюдать не только сам концерт, но и как задолго
до начала в предвкушении удовольствия приезжают многие, с цветочками: и
молодежь, и пожилые супружеские пары, женщины с детьми. А со служебного входа
па Греческом переулке коллеги, друзья Розенбаума — а их у него тысячи —
вымаливают у продюсера Беллы Купейной билетик на вход. Аншлаг.
Сегодня концерт в честь 9 мая 1996 года. Их все меньше —
участников войны, стариков, для которых оставляются в зале лучшие места.
А на сцену выходит немолодой, безволосый, с усами и в
очках, в белом кителе с врачебными погонами — по-своему эффектный — Александр
Розенбаум. Произносит слово о Победе. И поет-поет, о прошлом и нынешнем дне, о
любимом городе:
Лиговка, Лиговка, ты мой дом родной,
Мы еще с тобой попоем...
Хочу я жить
Среди каналов и мостов
И выходить
С тобой, Нева, из берегов,
Хочу летать
Я белой чайкой по утрам
И не дышать
Над вашим чудом, Монферан.
Хочу хранить
Историю страны своей,
Хочу открыть
Михайлов замок для людей.
Мы уйдем потихоньку, и другим незаметно,
А «Авроре» — стоять
И огням на Ростральных — гореть,
Мы уйдем для того, чтобы пели другие поэты,
И сияла, гремела оркестров начищенных медь.
Сегодня Александр Розенбаум выдающийся мастер песни.
То, чего он достиг, можно считать неким синтетическим
жанром со своеобразными особенностями, включающими свойственное и авторской песне,
и песенному творчеству профессионалов-композиторов, и смежных жанров, обогащающих
песню. Появившись на концертной эстраде как последователь классиков авторской
песни, он ныне стал наследником тех великих песенных традиций, которые родили
не только Вертинского с его исповедальной непосредственностью и сердечной
мелодической выразительностью, но и Л. Утесова, К. Шульженко, М. Бернеса,
позднее — А. Пугачеву, И. Понаровскую, И. Кобзона. Не будет натяжкой считать
его также последователем В. Соловьева-Седого, с тем отличием, что, являясь
автором и исполнителем, Розенбаум создает песенную летопись 80—90-х годов в
той форме, которая вводит авторскую песню в высоко профессиональное
искусство.
Его влияние не следует объяснять лишь одним искусством песни.
Оно в том ощущении внутренней свободы, независимости, утверждении жизни,
которое исходит от Розенбаума и связано с его личностью, характером,
поведением, поступками. Воздействие его песен созвучно его человеческому
облику. Как выразился один из его слушателей: «Саша поет, как живет, а живет,
как поет». Именно такое сочетание особенно необходимо нынешнему времени с его
прагматизмом, циничной изворотливостью, потерей человечности. Таким образом,
можно и следует говорить о моральном воздействии певца.
Когда-то Стефан Цвейг — великий
биограф выдающихся личностей — точно заметил: «Тот, кто предрасположен к
музыке в глубочайших своих недрах своего существа, — не технически, а именно в
глубочайших своих недрах — тот обладает глубоко затаенной и неиссякаемо
изливающейся жаждой гармонии». Музыка и научает певца сохранять, осуществлять
эту жажду, невзирая на огромные трудности, оставаясь верным своей стране, ее
народу: «Как я жил, так живу и буду жить, кто бы меня не ломал, невзирая на похвальбу
или уколы. Всегда буду идти своей дорогой, как ее понимаю только я... В
творчестве право голоса только внутри меня самого».
И пока я живу — никогда флаг
не будет мой спущен.
Когда-то великая французская пианистка Маргарита Лонг —
совесть музыкальной Франции, написала, что для истинного артиста концерт должен
быть проповедью, кафедрой истины. Концерты Розенбаума и стали такой вот
проповедью, обращенной к его соотечественникам. Поэтому и идут они на его
концерт не только, чтобы отдохнуть, получить удовольствие, но и для утешения,
помощи, может быть, даже спасения от духовных, материальных страданий. В этом
объяснение того, что в нынешнее время нищеты миллионов, огромные залы на
концертах Розенбаума всегда полны. В прошлом он получал письма и
восхвалительные, и ругательные. Ныне ругательных стало очень мало, а горы
благодарственных хранят родители, как величайшее утешение. Розенбаума эти
отклики очень поддерживают, а подчас и помогают разбираться в самом себе, в
том, что дает людям и чего они ждут от него.
Ирина Шишкина из Красноярска: «Спасибо Вам за то, что Вы
есть. Во мне Ваши песни вызывают чувство, что они написаны мною, хотя стихов я
не пишу. Ничего лучше о Ленинграде я не слышала и не читала. Вас слушая, мы
тоже в этот миг становимся питерцами и тоже как будто столетия — на берегах
Невы. В Ваших песнях — все о нас, о нашем поколении».
Семья Куликовых из Нижнего Новгорода: «Сбылись мечты: мы
стали обладателями Вашего диска «Эпитафия» и слушали всей семьей, правда, без
папы, умершего шесть лет назад, но уверены, что он оценил бы Ваше творчество не
только потому, что он сам — из этих песен. Создав их, Вы прошли с нашим отцом
плечом к плечу через его войну».
Светлана Шатнер и ее семья из Симферополя: «После Высоцкого
Вы единственный поэт и композитор, которого мы слушаем с огромным вниманием.
Когда мы слушали Ваши песни «А может, не было войны» и «Бабий Яр», ничего не
можем с собой поделать: плачем. Всех наших родственников расстреляли в
Западной Украине: там тоже был свой Бабий Яр. Спасибо за Вашу правду».
Сидоренко Д. В. и В. В. из Комсомольска-на-Амуре: «Мы
слушаем Ваши песни полустертые, на кассетах. «Эпитафию» днем с огнем не найти.
Нам надоели слухи и сплетни вокруг Вашего имени. Мы хотим знать правду о Вас и
лично от Вас и услышать в Комсомольске-на-Амуре. «Слушай, добрый человек, я
тебя не обману», — так Вы поете, и мы Вам верим».
Юлия Пузырева из Москвы: «Мне 14 лет и Вас, вероятно, мало
интересуют письма подростков, но я чувствую Ваши стихи и мелодии, потому что
это мои мысли и переживания, выраженные так убедительно. Всего год назад я о
Ленинграде знала только основные сведения, усвоенные в школе. А потом услышала
Вашу лучшую ленинградскую песню «Налетела грусть» и почувствовала Вашу гражданственность
— ведь любовь к Родине начинается с любви к родному городу. На концертах
вызывает не уважение даже, а что-то большее — это то, как с достоинством Вы
отвечаете на любой вопрос. С какой выдержкой. А говорят, что у Вас вспыльчивый
характер! Раньше у меня были кумиры типа «Модерн Токинг», «Бэд Блю Бойз», все
это отошло: плавный, красивый, но чужой английский язык, наигрышные
голливудские улыбки — все это эффектно, но без этого можно обойтись. Леонтьева
можно любить, от «Модерн Токинг» — «балдеют», Мирей Матье — восхищаться, а Вас
я глубоко уважаю. Не только за музыкальность, но и за высокий интеллект, юмор,
за то, что говорите правду в песнях. А эту умную правду подделать невозможно».
Н. Симонов из Москвы отвечает майору А. Злоину на
критическую статью о Розенбауме: «Злоин пишет, что продукция Розенбаума идеологически
противна нам. Хочется спросить, слышали ли Вы «Бабий Яр», «Дай мне минуту»,
«Мамаев курган», «Дорога жизни» и многие другие. Песни; «Одесского
цикла» действительно не несут большой смысловой нагрузки, но ведь именно такой
представляем мы, Одессу 10—20-х годов».
Студентка-медичка Алла Розова шлет свои стихи, вызванные
пением Розенбаума:
Спасибо, друг, что предоставил мне отведать
Настойку прожитых тобою тридцати.
Твой монолог нельзя
оставить без ответа.
На голос твой нельзя еще раз не прийти.
Рожденный в советский период в Петербурге Розенбаум принадлежит
своей стране, он ее сын — не в силу ассимиляции, а по корням, семье, по
культуре, языку, образованию, ощущающий любовь народа. Успех в его характере
немногое меняет.
Абсолютно лишенный зависти, отзывчивый, умеющий увидеть в
людях лучшее, психологически чуткий к разным индивидуальностям, он имеет
множество друзей. Среди них — Михаил Жванецкий, Леонид Филатов, Наталья Гундарева,
Ирина Понаровская — те, о которых он говорит: «Они очень простые люди, потому
что они состоялись. Я убедился: чем человек более состоявшийся, тем он более
скромен. Они сделали свою жизнь, они независтливы; а зависть — самое страшное в
нашей жизни».
Он отдает себя друзьям и, вместе с тем, остается одиноким,
ни с кем не делясь сомнениями, трудностями, борьбой, которую ведет не только с
действительностью, но и с самим собой.
Возросшие материальные возможности сказываются на бытовом
устройстве, одежде, приобретении лимузина-линкольна. Но жена продолжает
работать врачом-рентгенологом в той же больнице имени Скворцова-Степанова,
дочь Аня обучается в университете, на филологическом факультете; сынишкой
всерьез называет любимца — собаку — бультерьера Лаки, с которым ездит на
концерты как с верным другом.
К его славе родители относятся сдержанно, спокойно, и отец
даже спрашивал у меня, как профессионального музыканта — «скажите, то, что
делает Саша, действительно достойно изучения?».
Лишь совсем недавно, проработав на эстрадной ниве почти два
десятилетия, удостоенный наконец своего первого почетного звания — заслуженный
артист России — он сообщил, что купил удобную квартиру на Второй линии
Васильевского острова, впервые в жизни — с кабинетом, куда поставил большой
рояль и куда сможет пригласить в гости, не опасаясь тесноты.
Уехавший за рубеж дядя жены оставил дачный домик за
Сосново, на 69-м километре от города. На участке в шесть соток собирается
завести огород, но для этого не хватает времени: бывает Саша на даче пару дней
в году. Для отдыха выделяет недели три летом, уезжая подальше от города, где
покой не будет нарушен.
Постигнув самого себя, что можно назвать не только высоким
уровнем искусства, а образом жизни, не позволяет, чтобы его воспринимали с
уступками, снисхождением. Неудачи, несправедливости его уже не пугают. Работа
для него и усилие и наслаждение, «работа до конца на сцене, выдача на-гора
всего себя». Она — главное в жизни, с устремленностью во многие области,
неиссякаемым интересом к людям, событиям, множеством идей, планов. Только работа
дает постоянное ощущение прочности жизни.
Можно сказать, что ныне, на пятом десятке лет, его отличает
редкостная полнота существования: новые стихи и сочинение песен, концертные
странствия, участие в общественных организациях, в спасении от развала армии,
с которой связана афганская война, работа в акционерном обществе, занятия
спортом с отжимом стокилограммовой штанги на одном дыхании. И еще, и еще. По
его признанию, он «уже давно привык к этому марафону, чем больше ты знаменит,
тем тяжелее надо вкалывать. Завоевать что-то в этой жизни все же легче, чем
потом удержать... Мужское счастье — в работе».
Наблюдая его в процессе написания этой книжки, я так и не
могла уяснить, как он находит для всего время, которое для него как бы
сжимается, уплотняется. Его неиссякаемая активность обезоруживает завистников,
интриганов, парализует попытки принизить его, оклеветать. О нем говорят и
пишут столь разные люди, как Анатолий Собчак, Мстислав Ростропович, Алиса
Фрейндлих, Сергей Захаров, Филипп Киркоров.
Застать его на квартире или в офисе очень трудно. Неизменна
и даже нарастает страсть к поездкам самым дальним и разным. С Дворцовой
площади мчится в Новый Уренгой, где поет на буровых, в столовых отдаленных
поселков: «Люди там не могут выехать, значит я должен ехать к ним... Публика
лицом к лицу сидит... Ловит каждое твое дыхание, реагирует на каждое слово...
Буровик, сидящий на расстоянии вытянутой руки, непрерывно задает острые вопросы».
Из Уренгоя едет в Ямбург, оттуда на Украину: «Я люблю выступать в различных
аудиториях, безотносительно к тому, двести там человек или десять тысяч... Если
ты слышишь, как в паузе летают мухи и люди замерли — это греет сердце,
оправдывает мою жизнь».
Шестнадцать гастролей в США: в двадцати четырех городах,
четыре — в Израиле, столько же в Финляндии.
Если считать началом сольной деятельности 14 октября 1983
года — с памятного выступления в Доме культуры имени Дзержинского, то выйдет,
что за 13 лет Саша
Розенбаум дал 3000 концертов, по 231 — в год.
Вблизи пятидесятилетия Розенбаум мечтает не о новых
успехах, отличиях. Признается искренне: «Я мечтаю о спокойной жизни. О счастье
дочери. О квартире, со студией, о загородном доме, где можно разводить собак и
других животных: ведь они добрее людей». «Не хочу стареть, но дней все короче
радуга, Счастье под старость выпало», — поет в новой пеоне Александр Розенбаум.
Судьба не простая,
Другой не хочу...
То в небо летаю,
То ночью кричу,
То конь мой взлетит
на отвесный утес,
То лодку стремнина выносит на плес,
То мама опять провожает в полет,
То где-то разбился
не мой самолет.
То песни на сто миллионов лет,
То петь одному человеку не рад.
...Не смерть мне грозит,
я людьми защищен
От сплетников, гадов
(а психи не в счет).
Завистников разных мастей и пород,
Я рот открываю — плюют они в рот...
Гитара не скальпель,
Но лечит еще
Микстура из капель,
Добытых со сцен!
Судьба не простая,
Другой не хочу.
1 Соловьев-Седой В. П. Можно — не значит современно.— Г-та «Сов. Россия», 1968, 15 ноября.
2 С. Иллюк. «Барды». — Г-та «Молодая гвардия» (Киев). 1985, 28 мая.
3 «Еще
в литавры рано
бить»...— «Правда». 1988, 23
сентября.
4 Б. Окуджава. Интервью челябинской газете «Комсомолец», 1986, 27 сентября.
5 Б. Окуджава. Интервью журналу «Кругозор», 1987, № 8.
6 Александр Штромас. В мире образов и идей Александра Галича. — В кн.: Заклинание добра и зла. Александр Галич. — «Прогресс», 1992, с. 338.
7 Александр
Штромас. Александра Галича. — В кн.: Заклинание добра и зла. Александр Галич. —
«Прогресс», 1992, с. 338.
Фотографии из книги:
На празднике
сорокалетия: жена Елена, Александр Розенбаум, дочь Анна, друг Иосиф Кобзон
Главная Интервью Книги FAQ В ГосДуме Анекдоты и байки Афиши
Ссылки Гостевая Обратная связь Написать
письмо Об авторе сайта